Всем взрослым в камере, особенно таким, как Журналист, хороший урок, как надо защищать свою честь и достоинство. Андрюша и тот понимает, что есть вещи дороже жизни, без которых лучше совсем не жить. Трудно вернуть репутацию, если однажды ее утратишь.
Но есть люди, которым хоть кол на голове теши, — ничто их не научит. Много в тюрьме откровенных дебилов, дурачков — о них и говорить нечего: под чье влияние попадут, так и делают. Я имею в виду других, тех, кто считает себя умнее всех, кто, несмотря на жестокость зэковской расправы, все-таки продает себя и других ради выгоды. Почти в каждой камере есть такой, а то и несколько. Мы думали и гадали: откуда в 124-й камере узнали, что она занесена в черный список беспредельных, что ее называют «козьей хатой» и что «королей» и особенно Феликса с нетерпением ждут в осужденке? Их кто-то предупредил без нашего ведома. После этого стали приходить оттуда «королевские» заступники вроде того парня, накинувшегося на Журналиста, после этого подготовлена оправдательная записка с подписями, которую отдали потом Олегу.
Подозрение упало на говорливого седого еврея, переведенного из подмосковной Каширской тюрьмы. Произносил он «Кашира», картавя на «р». По его словам, в «Кашире» он работал каким-то торговым администратором, посадили за хозяйственные махинации и очень возмущался и жаловался на то, что перевели его зачем-то в Москву, на Матросску. Был он в летах, сухой и подвижный. Первым рвался разносить бочки с баландой и чаем по этажам. Сначала ходил с кем-нибудь в паре, потом все чаще один, потом стал пропадать целыми днями и даже приносил чай. И почему-то сразу ко мне с докладом: где был, какие менты, какие новости. Надоедал иногда нестерпимо. Но зла вроде не делает, человек пожилой, пусть бегает. Когда началась заочная разборка и переписка со 124-й, зачастил он со своим мнением о том, как хорошо сейчас в той камере, что Феликс тише воды, ниже травы, он целыми днями на суде, и мы, наверное, зря плохо думаем о такой замечательной камере.
— Откуда ты знаешь, что там есть и что было?
— Я там баланду раздавал, ментов как раз не было, со всеми мужиками говорил.
Звали его Миша. Странно: чего он за них так заступается? О чем он чешет целыми днями с ментами? Перед моим уходом из камеры пошли о Мише нехорошие разговоры. Когда очутился на сборке, люди из разных камер спрашивали: знаю ли я седого старикашку из осужденки? Как не знать, а что?
— Козлище! Как вы его там терпите? Вся тюрьма про него говорит.
А что конкретно? Никто, разумеется, не знает, о чем конкретно он с ментами беседует, но, говорят, он сам, как мент, — открывает кормушки любой камеры, вопросики задает, может чаек пообещать, а потом из камеры кое-кого выдергивают. «Кое-кто, кое-кого» — не доказательство. Сборка в одном коридоре с осужденкой, вскоре узнаю, что Миша выломился. Побоялся заходить в свою камеру. Вещички ему в дверь покидали и вдогонку: «Козел!» Больше его не видели. Что ждет такого человека в тюрьме? Ничего хорошего. Он это прекрасно знает. И, тем не менее, продается ментам в надежде, что при его изворотливом уме всех обманет и выйдет на свободу раньше, чем раскроется. А если наоборот, как случилось с Мишей: раскроют раньше, чем выйдет? Что тогда?
Протокол и первое свидание
14 апреля меня вызвали наконец для ознакомления с протоколом суда. В кабинете за столом прилично одетый молодой человек. Подает IV том дела, где протокол: «Ознакомьтесь и распишитесь». Но почему так долго? Зачем ради этого переводить опять на Матросску, почему нельзя было ему приехать на Пресню? У молодого человека каша во рту, бормочет невнятно: «Некогда… болели… нам удобнее сюда, Пресня дальше». Два с половиной месяца им было некогда сделать то, что должны были сделать не позднее трех дней после суда. А что такое перевод в другую тюрьму? Мотаешься по сборкам здесь и там, тут все сдаешь, там принимаешь, гоняют воронок, конвой, возня с бумагами — всем нервотрепка, у меня голова кругом, прощай передача и ларь: ведь родным не сообщают о переводе, приезжают сюда, потом туда — большое удовольствие мотаться по тюрьмам; и деньги идут по два месяца: пока дойдут до Матросски — я снова на пересылке, пока обратно — меня уж на зону, надолго лишаюсь ларя. И все это наказанье лишь потому, что мелкому клерку из Мосгорсуда удобнее приехать на Матросску, чем на Пресню, — на 15 минут короче.
Протокол — сорок с лишним листов, исписанных с обеих сторон крупным, четким почерком старшеклассницы. Похоже, написан с черновых записей, сделанных во время суда девчонкой-секретаршей, но как она это сделала! Безграмотно, масса грамматических ошибок и стилистических нелепостей, пропуски и искажения — по такому протоколу нельзя составить сколько-нибудь объективного представления о судебном заседании. Велась ли магнитофонная запись? Открыто — нет, что-то не верится. Если б запись была, могли бы проверить секретарскую абракадабру и устранить хотя бы нелепости. Очевидно, не только этого не было, но ни судья, никто не удосужился даже прочитать то, что написала секретарша. Уму непостижимо: как можно так относиться к протоколу суда — единственному документу, отражающему ход процесса? Неужели он не играет никакой роли, не имеет ни для суда, ни для дела никакого значения? А если процесс велся предвзято, с нарушением процессуальных норм? Где это еще может быть зафиксировано, если не в протоколе суда? В случае процессуальных нарушений приговор может быть признан недействительным, тогда вышестоящая инстанция передает дело на новое судебное разбирательство. Но разве сам этот неряшливый протокол — не нарушение?
Отчего же такая безалаберность? Объяснение только одно — судья Байкова уверена в своей безнаказанности, как и в том, что в протоколе не может быть ничего, компрометирующего суд. Секретарь — один из членов суда, поэтому версия заседания излагается своим же сотрудником, как это надо делать — наверное учили девчонку прежде, чем доверять протокол. В результате искажены и пропущены многие показания, не зафиксированы многие реплики судьи. Нет, например, моих показаний о том, что рассказ «Встречи» восемь лет назад был возвращен мне милицией, не нашедшей в нем криминала. Нет показаний Наташи о хамском поведении следователя Воробьева и о ее заявлении по этому поводу, отправленном прокурору Москвы. Нет в протоколе реплики Байковой по поводу истребованного моего заявления прокурору Дзержинского района о нарушениях уголовно-процессуального кодекса следователем Кудрявцевым. Байкова сказала, что не видит в этом ничего предосудительного, и не стала зачитывать заявление. Совершенно упущены обстоятельства, связанные с последним словом, которое фактически мне не дали сказать. При такой «стенографии» судья и прокурор могут позволять себе что угодно, любые нарушения процедур, зная, что это не попадет в протокол. В деле останется только та версия суда, которую напишет сам суд. Без магнитофона протокол не поддается проверке и, как я убедился, может быть столь же тенденциозен, как и само судебное разбирательство.
Однако на протокол можно дать замечания, его можно опротестовать. Замечания по закону должны быть рассмотрены Мосгорсудом, который даст мне на них официальный ответ. Если будет так, как положено по закону, то можно надеяться на отмену приговора и пересмотр дела новым составом суда. Не по этой ли причине Байкова не хотела знакомить меня с протоколом? Не рассчитывала ли на то, что в передрягах пересылки я долго не выдержу и напишу кассационную жалобу, утратив надежду на ознакомление? Другой причины столь продолжительной задержки я не находил. Протокол привезли лишь после того, как я начал писать жалобы на задержку с ознакомлением. Значит, судья все-таки опасается замечаний? Этот оптимистический вывод вдохновил меня на обстоятельный анализ каждой протокольной страницы.
Молодой человек, видя, что я настроился на серьезную работу, скучно посмотрел на свои электронные импортные часы с крупными ребрами модного стального браслета и сказал, что в его распоряжении час-полтора. Я ответил, что закон не ограничивает времени на ознакомление и буду работать с протоколом столько, сколько потребуется. «Продолжим в другой раз, — недовольно проворчал молодой человек, — сейчас мне действительно некогда».
— Но как вы можете тянуть два с половиной месяца и приезжать с этой галиматьей, которую называете протоколом, на час?
— Это не от меня зависит.
Перед уходом я спросил его: когда он будет в следующий раз?
— Думаю, вам привезут протокол завтра или послезавтра. А теперь подпишите, пожалуйста, акт об