мной, так вместе и жили. Ел за столом в нашей семье с малолетками. Вся провизия у нас общая. В дележе малолетки безукоризненны: у кого что есть — всем поровну. Когда пришел Леонард у нас, кроме пайка, почти ничего не было. Он выложил все, чем был богат: сыр, копченую колбасу, конфеты. Мелкими дольками делили на 12 человек, хватило деликатесов на три застолья. Потом подошел ларь, пошли передачи тоже все поровну. Мои деньги из Пресни еще не поступили, я не отоваривался и так выходило, что жил практически на чужой счет. Неудобно на харчах ребятишек, хотел выйти из семьи — куда там, слушать не стали! В последние мои дни в камере был особенно богатый ларь, почти все, кроме меня, в нашей семье отоварились. Леонарда уже не было — ушел на Пресню, я после ознакомления с протоколом со дня на день ждал этапа туда же, и вдруг мне дают пачек десять сигарет да сверх того пару пачек дорогих «Столичных», от которых совсем уже отвык, и это не считая того, что за столом. «Что вы, ребята, вот-вот уйду, век с вами не рассчитаться»! — не принимаю даров. «Нет, ты в семье, — это твое, всем поровну». «Да ухожу я, там получу передачу, а вы с чем останетесь?» Оставили на шконаре без разговоров. Еле упросил Олега взять хотя бы «Столичные» — отвык от фильтра, слишком слабы, а на его розовые легкие в самый раз. Он курил мало, предпочитая с фильтром — взял, но взамен принес-таки «Астру» и бесполезно было отказываться.
Лежу на шконаре, слезы навертываются. Что же это такое? В одной камере насильно отберут, в другой — свое отдадут. Люди, которые и на воле и здесь нацелены урвать, выкрутить, одновременно способны на чудеса бескорыстия. Вот жизнь — сплошные контрасты! В тюрьме они резче, человек и взаимоотношения просматриваются насквозь, наблюдаешь словно в большое увеличительное стекло, и все мы в камере как в лабораторной колбе. Как отсечь злое от доброго в человеке? Как направить жизнь в одну только сторону — сторону добра? Ведь если бы это было совсем невозможно, если добро и зло переплетены неразрывно, а то ведь, пожалуйста, — можно жить и без зла и все довольны. Неужели лишний кусок дороже человека и хороших отношений? Из-за того, что кому-то надо больше, чем есть у других, что кто-то считает себя вправе есть вкуснее, одеваться моднее других, возникает стяжательство, конкуренция в обладании вещами и благами, т. е., что сужает сферу добра и сеет зло, то, что разрушат человеческие отношения и противопоставляет людей друг другу. Леонард не даст соврать: в нашей камере никто ни у кого ничего не отбирал, каждый жил сам по себе, в семье все поровну и не припомню, чтобы хоть раз кто-то намеком обмолвился, мол, чего ради я должен делиться с тем, кто ничего не имеет. Малолетки менялись, кого-то уводили, кого-то заводили, но порядок оставался неизменным. Яркий пример того, как хорошо среди людей, когда они не вздорят из-за куска. Пирога не становится больше, когда люди ругаются или воруют, зато резко убывает доброта среди них, по сути дела, разворовывается не пирог, а разворовываются и разоряются человеческие отношения, любовь, уважение, себя же разворовываем, и тот, кто награбил, и тот, кого ограбили, одинаково ущербны от одиночества, недоверия и ненависти. У нас большим удовольствием было что-то дать, поделиться друг с другом. Дележ — обычное яблоко раздора — у нас был источником взаимной радости и уважения. Все чего-то раздавали. Не только питание. Обменивались вещами, носками, платками, отдавали просто так, на память. Леонард раздавал вороха мелких вещей, накопившихся в его большой сумке. Мне досталась пара кожаных варежек, которыми я дорожил как памятью о Леонарде и хранил все три года. Жаль было с ними расставаться в конце срока, но как унесешь из зоны, когда в них нуждаются те, кто остается? Передал варежки Шурику: «Береги — это диссидентские, ни у кого таких нет».
Много времени проводили мы с Леонардом за шахматами. Играет бескомпромиссно. Оба мы оказались довольно азартны, лучшего партнера не придумаешь. Не скучал с ним ни минуты. И беседа всегда в удовольствие. Как-то коснулись наболевшего: «Живи не по лжи». Невозможно представить, чтобы такой человек, как Леонард, мог солгать, кого-то подвести, я доверял ему безгранично, но как на следствии? Что Леонард отвечал следователю когда, тот спрашивал его о других или об эпизодах, показания о которых могли повредить Леонарду? Всей правды на следствии нельзя говорить: потянешь людей за собой да и тебе хуже — обвинительного материала прибавится. Значит, все-таки не говорил правды? Ознакомившись в камерах с десятками дел, статью уголовного кодекса о чистосердечном признании как смягчающем обстоятельстве я комментировал так: «Чтобы не был больше лохом и запомнил впрок, что признанье — наказанье, больше скажешь — больше срок». Я, например, что касалось меня одного, выложил следователю начистоту. Он разворачивал передо мной кодекс на 38 статье о смягчающих обстоятельствах. Потом оказалось, что мои чистосердечные показания превратились в козыри обвинения, по ним следователь и суд доказывали распространение. Ничто так не осложнило защиту, как мое легковерие в смягчающую силу правдивых показаний. Нельзя им ничего говорить. Как бы на моем месте поступил Леонард? Он ответил, что подобные показания не стал бы давать. «Но как бы ты ответил следователю? Если «давал», то распространение, если «нет», то — ложь. И так и так плохо: в первом случае — юридическое преступление, во втором — нравственное. Как быть?» Леонард сказал, что в таких ситуациях он либо отказывается от показаний, либо говорил «не помню». Признаться, я не вижу принципиальной разницы между отрицанием «нет» и «не помню», если то и другое не соответствует действительности, однако Леонард предпочитает неопределенный ответ откровенной неправде. Он убежден, что лгать нельзя ни при каких обстоятельствах, в том числе и не следствии. Нужно так строить линию поведения, чтоб, не давая пищи обвинению, в то же время ни на йоту не поступаться нравственностью. Отказ от показаний — наиболее достойный выход из положения.
Конечно, на практике все обстоит сложнее. Отказ от того или иного показания тоже несет для следователя определенную информацию. Кроме того, особенно новичка, весьма впечатляют пределы наказания, предусмотренного статьей. Вилка обычно огромная. Например, по 70-й статье 1 часть от полугода до 12 лет, по 1901 от сторублевого штрафа до трех лет лишения свободы, и следователь не устает твердить, что от тебя зависит, на какое острие подденут: уколют нижним концом или насквозь прошьют верхним. Легче всего попадают на крючок те, у кого дело мыльного пузыря не стоит. Человек не видит за собой большого греха, надеется выйти сухим из воды, говорит, как на духу. И наговаривает на себя недостающие следователю аргументы обвинения. Верить следователям, рассчитывать на их снисхождение нельзя. Если есть санкция на арест, то не может быть объективного расследования, ибо задача следователя сводится к обвинению, иначе он подведет прокурора, который выдал необоснованную санкцию и которому следователь подчиняется. Из опыта камерных бесед, знакомства с десятками обвинительных заключений и приговоров совершенно отчетливо вырисовывается стремление следователей по уголовным делам навесить обвиняемому как можно больше статей. В обвинительных актах нередко целые гроздья — по три, четыре, пять. Спрашивают следователя: «А это за что?» Трафаретный ответ: «Суд разберется». Суд действительно нередко отметает совсем уж абсурдные обвинения, но не пять, так три статьи остаются, а это дополнительный срок и дополнительные сложности при амнистии. Следователи всячески — угрозами, обманом, избиениями — выколачивают обвинительный материал из самого обвиняемого. Методы допроса, характер обвинения исходят из отношения к подследственному как к заведомому преступнику, из подозрения, что каждый обвиняемый совершает больше преступлений, чем удается вскрыть. Такая практика в корне противоречит основополагающему принципу расследования и правосудия — презумпции невиновности. Фактически в основе следственной и судебной практики совершенно противоположная установка.
— Презумпция виновности, — сказал Леонард.
Слово и дело, в теории одно, на практике другое — обманная сущность всей нашей жизни. Правосудие вопреки краеугольному постулату юриспруденции — такое правосудие на словах, а на деле тут ничего общего с правом, это не право, а бесправие, не закон определяет поведение следователей и судей, а произвол ворочает законом. Презумпция невиновности, провозглашенная в теории, и презумпция виновности в следственной практике — не безобидная игра слов и не академическое противоречие. Эта подмена ставит юриспруденцию с ног на голову, поворачивает закон одним карательным лезвием, развязывает следователям руки для злоупотреблений. Предположение о невиновности человека направляет внимание следователя на объективное тщательное изучение обстоятельств дела, если же следователь заранее видит в тебе преступника, то его усилия сводятся к тому, чтобы доказать это. А коли так — чего церемониться? Следователь обращается с тобой, как с преступником, который во что бы то ни стало должен быть изобличен и наказан. Порок должен быть наказан — ради такой благой цели все средства хороши. У следователя появляется сознание морального права бить, обманывать, фабриковать. Он понимает, что тем самым он нарушает УПК, превышает власть, он сам становится нарушителем, но он считает себя морально