говорил Саша — Увижу — убью». «Меня там не было, — колышет мощной грудью Тамила, — я бы надавала по мордам». И с самой дачей — беда. В отсутствие хозяев разоряют. Взламывают замки, грабят дом. И так каждый год. Надо продавать дом, надоело.
— Зачем людей обижаете? — спрашиваю Юрку. Юрка божится, что ничего об этом не знает и уговаривает передать моим знакомым, чтобы они не продавали дом, больше их никто не тронет.
— Если что, пусть спросят Юрку Столбика, или по кликухе — меня там все знают.
— Какая же твоя кликуха?
Юрка озирается: Потом скажу.
Однажды ночью, когда все спали, Юрка будит меня: «Знаешь, какая у меня кликуха?»
— ?
— Мишка! — выдохнул свистящим шепотом. Я едва сдержался от смеха, и слава богу, иначе оскорбил бы человека до глубина души. Выходило, что он мне одному доверил большую тайну и к этому следовало относиться со всей серьезностью. Но — «Мишка»? Я ожидал что-нибудь посолидней. И странно, почему из кликухи делается большой секрет, когда тут все называют друг друга по кличке? Не водится ли за «Мишкой» чего-то такого, чего он не хочет связывать со своим настоящим именем? Сидел он за мелкий грабеж, примерно за то, что его земляки сделали с Сашей Захаровым. Ну, а какие дела за «Мишкой» — Юра Столбиков явно не хотел говорить.
Как-то он попросил у меня тетрадь и кусок кожи.
— Зачем?
— Я тебе записную книжку сделаю.
Тетрадь была, а кожи не оказалось. Юрка разрезал тетрадь, сшил листы, долго ходил озабоченный в поисках материала для переплета. Так и не нашлось, но разве не трогательна сама готовность человека, осужденного за грабеж, сделать кому-то доброе дело?
Кстати, в камерах многие мастерят. Особенный спрос на белые носовые платки, из них делают «марки». Цветными стержнями наносят рисунок, замачивают платок в соленой воде, сушат и получают несмываемый рисунок на ткани — «марочка» на долгую память. Обычные темы рисунков: решетка и розы, решетка и женщина, решетка и птица. Иные творения весьма впечатляют. Собирать бы «марки», была бы очень интересная коллекция. Везде почти делают симпатичные ручки для шарикового стержня. Скручивают газету или бумагу, проклеивают хлебным клеем, затем переплетают разноцветными нитками, набранными из одеял, одежды, тряпья. Плетенье довольно искусное: монограммы, цветные узоры, шелковая кисточка. Вдоль ручки можно прочитать сплетенное имя владельца или год изготовления. Встречалось весьма виртуозное рукоделие. Подлинные художники. Я даже не пытался овладеть этим мастерством, настолько оно казалось мне хитроумным.
Прощание с городом
В двадцатых числах мая дали свидание с Наташей. То самое, которое я ошибочно описал по Матросске, но как выяснилось, это свидание было на Пресне, после кассационного суда и приведения приговора в законную силу. Кассация состоялась 19 мая в Верховном Суде РСФСР. Присутствовали Наташа и Швейский. Никто там и не собирался ничего рассматривать. Грубая ругань прокурора, он был куда примитивнее Сербиной, зачитали кассационную жалобу адвоката, мою не зачитывали, будто ее и не было, и, разумеется, оставили приговор в силе. Сначала вынесли определение Осиповой Татьяне, потом мне — на обоих не больше 40 минут. Вот и весь суд — правый, кассационный, «объективный и всесторонний». Был там муж Татьяны — Ваня Ковалев. Наташа говорит, выглядел он неважно: измучен, маленький, исхудавший, «жалко его». Через два года, как известно, добрались и до Вани. Муж и жена по разным лагерям и ссылкам на долгие годы — такова участь молодых правозащитников в самой «конституционной стране». Много лет сидит отец Вани, Сергей Ковалев, осужденный на 12 лет. Вдребезги разбивают семьи. Рвут с корнем.
В тех же числах был у меня Швейский. Заглянул, чтоб сообщить о кассационном суде: «Не расстраивайтесь, я ведь предупреждал, что благоприятного исхода трудно было ожидать». Я не расстраивался, ибо давно уже не строил иллюзий. Когда отправят на зону? Он сказал, что в соответствии с ПК — не позднее десяти дней с момента приведения приговора в законную силу, т. е. после кассации — не позднее 29 мая. Советует покориться судьбе, соблюдать режим: «Три года — небольшой срок, осталось чуть больше двух, не давайте повода для нового дела, чтоб не добавили». Легко сказать «небольшой срок»! Еще два с лишним года отсчитывать минуты, часы, дни — волосы дыбом, честно говоря, мне бы вполне хватило того, что уже отсидел. Но Швейский прав: три года — не десять, все-таки меньше. Запомнились электронные часы с модным браслетом на тяжелой руке. Светящиеся цифирки в полоске синего циферблата. Грустная, прощальная улыбка на утомленном лице:
— Вы знаете, мои возможности ограничены, — я сделал все, что мог.
— Спасибо! Надеюсь встретиться с вами по возвращении.
— Буду ждать.
— Жаль, что пока не могу отблагодарить вас, как хотелось бы.
— Не беспокойтесь, ваша жена перечислила деньги по кассе. Больше от вас мне не нужно.
— За мной коньяк. Надеюсь застать вас в добром здравии.
Швейский улыбается:
— Буду рад видеть вас на свободе.
Это была наша последняя встреча. В декабре 1982 года Швейский внезапно умер. Знакомые адвокаты чтут его в десятке, а то и в пятерке лучших адвокатов страны. Конечно, имеется в виду опыт ведения уголовных дел. Но за пределами адвокатуры Шведский приобрел известность прежде всего участием в политических процессах. Как бы там ни было, какие бы реверансы суду он ни делал, в злобной атмосфере неправого судилища его «не виновен!» звучало протестом государственному произволу. Его защита не влияла на заранее предрешенный приговор и все же была огромной моральной поддержкой для подзащитного. Он был одним из немногих адвокатов, кто осмеливается поднимать свой голос в защиту закона и свободомыслия, для этого необходимы высокий профессиональный авторитет и большое личное мужество. Швейский обладал этими достоинствами. Когда видишь такого адвоката на политическом процессе, кажется, что не все потеряно. Если госаппарат вынужден допускать пусть одинокий, робкий, но все же квалифицированный публичный голос протеста против натиска карательной машины, если абсурдному обвинению противопоставляется аргументированная защита, значит, есть еще зерно жизни в этом государстве, есть надежда на восстановление законности и правосудия и есть возможность за это бороться. Вот только куда делись обвинительное заключение, мои тетради, которые Швейский взял на хранение? Его жена, тоже адвокат, обещала поискать. Несколько раз я звонил ей, — не нашла. По-моему, она искренне хотела вернуть бумаги, не скрыла того, что знает, где их искать, — куда же они могли запропаститься? На последний звонок она сказала, что осмотрела весь архив, перерыла антресоли и неуверенно предложила как-нибудь еще позвонить — может, попадут на глаза. Смысл сказанного сводился к тому, что бумаги должны быть дома и их нет. Где же они? Я консультировался с доверенным адвокатом, хорошо знавшим Швейского:
— Может, передал моим друзьям?
— Если брал на хранение, то вряд ли.
— Но кому же еще нужны материалы по моему делу? КГБ? Мог ли Швейский выдать их КГБ?
— Это не исключено.
В адвокатской среде существует сильное подозрение, почти уверенность, что адвокаты, которых допускают для ведения политических дел, так или иначе связаны или даже зависят от КГБ. Может, это частное мнение, я не имею возможности опросить всех адвокатов. Может, к Швейскому это не относится. Хотя бумаги не найдены, я не хотел бы оскорбить памяти Швейского. Для меня он был и останется единственным моим официальным защитником, человеком, в лице которого советская юстиция и компартия нашли аргументы в мое оправдание. По советским законам свобода мнения, убеждения не может считаться клеветой, не является преступлением. Швейский твердо заявил это на процессе. Тем самым он дал понять, что закон преступает не тот, кто за свои убеждения оказался на скамье подсудимых, а тот, кто сажает за