Пришлось прерваться, приезжал Шепило — Саша, Шурик, Саныч — по-разному его зовут, хотя он велит «Александр Евгеньевич», но так, кроме меня, из рабочих никто. Да и я только потому, что от «Саши» он делается чересчур фамильярен. Обнимет, «братан!» кричит. Это наш начальник отряда.

Сейчас я сижу в избе деревеньки Гришкино того же Селижаровского района, куда уехал в октябре в геологический отряд от Калининской партии. В оставшемся октябре восемь дней работал воротовщиком на рытье шурфов. Тяжело, унизительно и ставка самая низкая. По моему ультиматуму перевели помощником бурильщика. Машину в праздники разворовали, ноябрь сидели в Дружной Горке — ждали у моря погоды. В конце месяца надумали гнать установку за 300 км под Калинин, в Эммаус, на базу партии — на ремонт. До половины декабря учился в нашей московской геологоразведочной экспедиции на курсах, получил удостоверение помощника бурильщика. Уже январь, уж год другой, а установка по сей день в Эммаусе на ремонте. Конца не видно, хотя стоим из-за пустяков: нет аккумулятора, например. Шепило увез меня в Гришкино проходчикам пособить, и мне хорошо: от начальства подальше и все же в избе, а не в вагончике, есть тут угол, где я могу, наконец, писать. Впервые после ноября. Отвык. Надо, а не хочется. Муторно писать заново то, что уже было пережито-написано. Третий раз пережить — нет ни сил, ни настроения. Только ради спасения всей вещи вынужден восстанавливать уничтоженное начало. Да разве восстановишь? С души прет. И времени нет. В Москве бесконечные переезды и поиски жилья. На работе — вагончик, круглые сутки пьянки и болтовня. Вот может здесь, в Гришкино, с места тронусь? Но тоже пока работа: заготавливаем дрова, доски, колотим ящики, варим, чай пьем. Но все-таки иногда утром или вечером бывает тихо и я один. Витька-проходчик и Толик-воротовщик, кто спит, кто читает в другой комнате. И курево Шепило привез. Папироса в левой руке, ручка в правой, печка натоплена — поехали. Эх, шестерни мои ржавые, давайте, давайте, скрипите, но крутите же, черт вас побрал! Надо писать!

1985 г.

* * *

Двор отделения — не камера, почти на свободе. Садимся в милицейский «Рафик» вместе с Кудрявцевым. А куртка и свитер в камере. Куда же везут? Заворачиваем опять в районную прокуратуру. Гора с плеч — не в тюрьму. Значит, отпустят, считай, уже выпустили. И так обрадовано, с такой неукротимой надеждой снова входил я в допотопный подъезд, что нисколько не смущался грозным сопровождением милиционеров и Кудрявцева. Прокурор — не дурак. Не вынесет постановления, если нет оснований. Сейчас погрозит пальчиком и выпустит. Разойдемся при своих интересах и несолоно хлебнувшем Кудрявцеве.

Я остаюсь с милиционерами на втором этаже, а Кудрявцев скрывается за дверью с табличкой «помощник прокурора В. Залегин». Долго ждал. Потом и меня туда. Кудрявцев уходит, и я остаюсь в просторном кабинете один на один с молодым розовощеким толстяком. Отутюженная нарядность полосатых манжет и бесподобные запонки. В одной руке у него телефон — бойко вымогает заказ то ли на билет, то ли на путевку, другой переворачивает машинописные страницы «173 свидетельств». Усаживаюсь за торцовый столик впритык к его большому столу. От нечего делать листаю сборник «Правовые вопросы экологии» издания Казанского университета. Пустая книжонка, но новизна темы делает ее диссертабельной. Ничего другого авторам подобных статей и не нужно. Пухлые пальчики с щелком бросают трубку. Подхалимничаю: «Над диссертацией работаете?» «Да, — надувается толстяк и доверительно сетует, — только, знаете, времени нет». Ни хрена он не работает. Типичный пикник, ему бы побалагурить да погуще тень на плетень. Укладывает на жирной физиономии строгие складки. «Как вы можете такое писать — за вас на войне кровь проливали», — курит, перелистывая страницы. Причем тут война? Невпопад говорит, надо же что-то сказать для острастки. Спрашивает: где работаю, сколько лет жене? «И жена молодая, — сокрушается помпрокурора Залегин. — Мерзопакостная история! Надо же знать, каких друзей заводить». Я согласно киваю, жури, жури, дорогой, только выпусти. Он берет рукопись и с облегчением сбрасывает тяжеловатую строгую маску. Это «Встречи», внимательно читает лист за листом. Весело лижет мокрые губы. «Ну даешь!» — восклицает по-свойски. Потом вслух: «Коня бы сюда, коня!» — и смотрит на меня с масленым восхищением. — Как у Шолохова! Помнишь?» У Шолохова я не списывал и ничего такого не помню, но польщен до небес: разве может почитатель Шолохова посадить человека, который пишет как Шолохов? Игривость и благодушие помпрокурора настраивали весьма оптимистично. Ни слова про клевету или порнографию, быстренько начертал протокол. Оказывается, наше забавное знакомство тоже допрос. Но постановлением на арест не пахнет. Я готов признать вину, раскаяться, лишь бы Залегин не передумал, а то, что это последний допрос и что он сейчас меня выпустит, я уже в этом не сомневался.

Однако протокол озадачил. Ни с того, ни с сего я будто бы утверждаю, что текст «173 свидетельства» содержит клевету, позорящую нашу страну и меня самого. Вношу в протокол деликатное уточнение: «В момент изготовления той и другой рукописи я не отдавал отчета и не сознавал, что это может квалифицироваться как преступление, как нечто порочащее и клеветническое». Залегин зарывается в свои бумаги, давая понять, что беседа окончена и я ему больше не нужен. Наверное, проголодался, время обеда. Что меня ждет за порогом? Пойду ли домой или опять пропасть камеры? Выходить страшно. Спрашиваю с надеждой: «Значит, постановления на арест не будет?» — «He знаю», — сухо отвечает перевоплотившийся Залегин. И в этих словах я слышу «не будет», ведь если не он, то кто еще может выписать постановление? И когда? Через пару часов истекают законные третьи сутки, что может измениться за это время? Тем более оно для прокурора обеденное. Бодро перешагиваю порог в полной уверенности, что меня больше уже никто не остановит.

Но в коридоре ждет милиционер. Снова «Рафик». Ну, конечно, осенило меня, ведь в отделении остались мои вещи. «Что натворил?» — интересуются в пути милиционеры. «Сам не знаю, — говорю. — Всю жизнь писал, на хлеб зарабатывал, а теперь садят». «Писатель, значит», — понимающая интонация, мол, туда и дорога. Дежурный гостеприимно распахивает дверь камеры. Я артачусь: «Не имеете права, уже трое суток». «Ничего не знаю, вас не я держу, а следователь», — проталкивает в камеру. До трех, когда будет точь-в-точь трое суток, оставалось часа полтора. Чересчур уж они пунктуальны, бог с ними, час потерплю. Выждал час, никто не подходит. Что они, с ума посходили? Забыли, что ли? Стучу: «Выпускайте!» Подходит дежурный: «Чего шумишь?» «Трое суток прошло, не имеете права». «Жалуйся на следователя». И весь разговор. Зверею, заметался по камере. Клетка, тиски, капкан. Весь в чужой власти. Физическое ощущение произвола: насилие и свое собственное бессилие. Никогда еще не был так беспомощен и надеяться на кого, если закон не защита?

Лишь часу в пятом выпускают меня к следователю. Кудрявцев в той же комнате. Деловым жестам бумагу под нос. Красная полоса по диагонали — арест.

И рухнуло все во мне. Глаза закипели. «Если своя земля топчет…» — отвернулся к окну, чтобы скрыть обидные слезы. Что сделал плохого для Родины, чем провинился? Только тем, что желал ей добра. Все, все исковеркано. Это конец. Впереди другая жизнь, неизвестная — жуть впереди. И этот, наверное, злорадствует. Могуч! Слезу вышиб. Стыдища! Перед кем слабину дал? Ведь тем и сильны они — нашей слабостью. Нет уж — выкуси! Так стыдно — на себя обозлился. Вдохнул полной грудью и воздух камнем, стержнем во мне. Есть крепость, теперь хоть на смерть. Спокойно сажусь напротив Кудрявцева и расписываюсь на постановлении. Вину не признаю. Кудрявцев хмурится:

— Выгораживаешь Попова — будешь сидеть сам…

Да, я это слышал. Теперь я это понял. Официальное обвинение формулируется иначе, но постановление — это бумага. А то, что говорит Кудрявцев — это факт. Закон лишь фиговый листочек произвола. И Кудрявцев этого не скрывает. Я уже не человек, я pa6 — со мной уже не надо играть в законность. В тюремных стенах они у себя дома, здесь они не стесняются. Цинизм беспредельной власти, о существовании которого до сих пор я только читал или слышал, предстал передо мной лицом к лицу. На собственной шкуре теперь, ценой искалеченной жизни я узнаю ощеренные клыки партийной гуманности и справедливости. Отныне вся жизнь моя станет неравным поединком с этим чудовищем, имя которому — государственный произвол. Борьба непримиримая — кто кого. Я начинаю с поражения. Может, к лучшему — закалка на будущее. А кончится обязательно нашей победой. Иначе и быть не может. Ведь несправедливая жизнь не имеет смысла.

Человек или не должен быть, или должен быть добр и разумен. Надо бороться с тем, что мешает человеку быть человеком и для других. Иных путей существования нет. Мы, по Аристотелю — социальные животные, без социальности, друг без друга — просто скоты.

Кудрявцев долго крутит диск телефона. После затянувшегося молчания слышу его голос: «Я вас

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату