устрою в хорошую тюрьму». И милости-то у них карательные. «В какую?» «В Лефортово хотите?» Дух перехватило: это же политическая, КГБ, срока-то там! Кудрявцев улыбается: «И чистые простыни, не так ли»?
Отправили в камеру, продержали еще час. Круглое оконце темнеет. Выводят снова. Кудрявцев по- прежнему на телефоне, говорит устало: «Пятница — ни одна тюрьма, не берет, придется побыть до понедельника». «Ни в коем случае, я здесь с ума сойду!» Качает головой и крутит, крутит диск. Наконец: «Вам повезло, сейчас поедете». «Куда?» «Не знаю, где примут».
Вдруг в прихожей хлопанье дверью, женский голос, крик дежурного. Сердце кровью — Наташа! Ринулся, но вошел офицер и закрыл комнату. Выпроводили ее. Будто вечность ее не видел, хоть бы не ушла. Забегал Кудрявцев туда-сюда. В приемной сморщенный капитан Кузнецов выкладывает на стол мои изъятые вещи. Уже не груб, словно укротили его. Много позже узнал я, что были у него баталии с Наташей, когда я сидел в камере, и она жаловалась на него. Где-то и сейчас в наших бумагах ответ: «Просим извинить за некорректное поведение нашего сотрудника». Вещи следователю, мне только очки и копию листа изъятия — первый документ на руки. Выводят из камер еще одного пассажира. Сначала его на выход. А вот и моя очередь. Спереди, сзади, рядом — милиция. Кудрявцев стороной идет. Во дворе холодно, ветер, тучи, как угорелые. От стены Наташа ко мне: «Лешенька!» Заслонили кителями, не подпускают. Ведут к машине вроде «Рафика», задняя дверца открыта. Наташа бежит вдоль милиции. Кричу ей: «Олег на свободе?» «Да, да, привет тебе!» В куцем белом плащике, продрогшая, зареванная, лица нет — осунулась, почернела. Около машины подпустили ее поближе, и чувствую: пожилой старшина, дай бог ему здоровья, ослабил руку. Рванулся я к ней, она ко мне, обнялись — холодная, как ледышка, дрожит на груди, целую холодные губы, щеки мокрые от слез, нас растаскивают — навсегда? — слились в отчаянии так, что когда оторвали, уносил я ее с собой неразлучно, где бы ни был. Из машины в стекло кричу ей: «Держись!» Сжатую руку вверх: «Держись!» И она с поднятой ручонкой. Следом идет. Потом сникла — жаль ее до смерти. Что с ней теперь?
Глава 2. Лефортово
Соты, наполненные страданием
Едем по быстро темнеющим улицам. Мы с парнем в отгороженной от кабины клетушке. Он плющит нос о стекло и уверяет, что едем в Бутырку, маршрут ему хорошо знакомый — бывал там. Однако в районе трех вокзалов въезжаем в красный кирпичный двор какого-то отделения милиции, то ли 11-го, то ли 19-го. Усадили в коридоре приемной. Напротив — двери камер во всю стену. Рядом, на той же скамье, две молоденькие девицы, у одной фингал на весь глаз, но зыркает шустро, видно ко всему готовы — се ля ви. Наши милиционеры говорят, что задержимся здесь ненадолго, но отворяют камеру — ждать будем взаперти. Что за камера! Темень, грязные стены от тусклого света еще черней. Во всю переднюю стену едва различимые нары. На полу некое существо в умопомрачительной позе. Лежит на брюхе дугой, руки и ноги зa спиной в один узел стянуты так, что отвисшая голова не достает пола. Недвижен, как труп. Страшно. «Не вздумайте развязывать — сами пожалеете», — предупреждает дежурный и грохает огромной дверью. «Ласточка, — говорит мой спутник, — для буйных применяют». За час, пока мы отсиживались тут, «ласточка» не подала признака жизни.
Поехали дальше. Высаживают моего попутчика. Милиционеры говорят: «Бутырка». «А меня куда?» «Куда-нибудь пристроим». Не положено им с преступниками общаться. Останавливаемся у сплошных зеленых ворот. Ворота раздвигаются в обе стороны, и мы въезжаем в яркий свет кирпичного коридора. Ворота сомкнулись, впереди решетка. Подходит офицер, форма не синяя милицейская, а зеленая, как у военных. Решетка в сторону, и я высаживаюсь у парадных ступеней, где встречает майор с нарукавной повязкой дежурного. Околыш фуражки темно-синий, «щит и меч» на погонах — форма КГБ. Майор сетует милиционерам, что поздновато, но без суровости, напротив, с домашним благодушием. Я — в легендарном Лефортово. Сколько жертв сталинизма, сколько диссидентских судеб прошло через эти парадные двери!
Направо по коридору. Простор, сияющая чистота. Сначала к врачу. Обыкновенная бабуля, как из районной поликлиники; чем болел, на что жалуюсь, нет ли наколок? Записала приметы: очки, шрам на ноге, родинка. Оттуда в другую комнату. Там только стол и стул. «Подождите немного», — говорит майор. Сама любезность, будто приехал я на прием к генералу. Возвращается с пожилым прапорщиком. Что-то он спросил насчет вещей, но, кажется, не обыскивал. В отличие от милиции ни зла, ни грубости. У прапора чуть ли не сочувствие в глазах, ласково смотрит, как на обреченного.
Выходим в огромный зал. Потолок выше неба. От стола дежурного широкие проходы в обе стороны и конца им не видно. Стены как соты, ленты камер в четыре этажа. Вдоль стен и поперек этажей металлическая сетка: не спрыгнешь, а спрыгнешь — не убьешься, покачаешься, как на батуте. Грандиозное и чем-то знакомое зрелище.
«Как в кино!» — Невольное восклицание мое громко аукнулось в гробовой тишине. В ближней камере захохотали. Вздрогнул от неожиданности: будто из гроба хохот. «Тише, — шикает прапорщик, а сам давит улыбку. — Нельзя разговаривать». Ковровая дорожка через весь проход. Сначала идем до конца направо, потом налево и вниз. Прапорщик запирает меня в узкий пенал крохотной камеры. Выдает полотенце, простыню, нижнюю рубашку, кальсоны. Затем ведет в душ. По пути мочалки и мыло. Вода включается снаружи. Кричишь: «Холодная! Прибавьте горячей! Нормально!» На мытье 10 минут. Сначала предупреждают, потом отключают воду. После бани получаю добротный полосатый матрац, эмалированную миску, кружку, ложку. И снова коридор. В обнимку с матрацем по железным лестницам вверх, до третьего этажа. Отсюда стол дежурного со спичечный коробок. Обозреваю фантастический интерьер с высоты птичьего полета. Мертвая тишина. Одинокие прапорщики на этажах мирно обходят камеры, отодвигают клапаны «глазков», заглядывают внутрь. Ничто больше не выдает какой-либо жизни за глухими дверями.
Дежурный по этажу открывает одну из дверей. В камере пусто. Бросаю матрац на одну из трех кроватей с продольными металлическими полосами вместо сетки. «Есть, наверное, хочешь?» — спрашивает прапорщик. Да, голоден, с утра не ел. Прапорщик смотрит на ручные часы: «Девять. Узнаю, не осталось ли от ужина?» Я оглядел обитель. Шажков пять в длину, три — в ширину. Против дверей, высоко, в глубокой нише — зарешеченное окно. Под ним — кровать и две — по бокам. Легкий столик, тумбочка, пара воздушных табуретов. Слева от двери старомодная параша «в шляпе» и жестяная раковина допотопного умывальника. Да, этот угол — не передний край НТР. Красно-коричневый пол гладкий, какой-то упругий, похоже, бетонный. Чистые, крашеные маслом стены, не помню: то ли желтые, то ли зеленые. Не то что бы уютно, но аккуратно, жить можно. Жаль, один в камере, так хотелось бы пообщаться со здешними постояльцами, да в КПЗ двое суток намаялся одиночеством, но пока терпимо, может, и к лучшему — надо прийти себя.
Стукнула кормушка. Прапор подает полную миску гречневой каши и кружку хорошего чая. Впервые за несколько дней удовольствие от пищи. Вымыл посуду, лег. Добрый матрац, свежая простыня, новое шерстяное одеяло. После деревянной софы в холодном КПЗ наслаждаюсь комфортом. Время от времени шуршит за дверью клапан «глазка». Откидывается кормушка: «Очки!» Не понял. Подхожу. Сгибаясь, заглядываю: молодое лицо надзирателя — чего ему надо? «Очки мне. Отбой!» Отдаю с изумлением. Вдруг слышу: «Спокойной ночи!» Тут я оторопел. Растерялся, не знаю, как отвечать на надзирательскую галантность. Только лег, опять голос за дверью: «Не вижу порядка». Что еще? Поправил постель, пододвинул столик. Через минуту в открытой кормушке лицо надзирателя: «Не вижу порядка!» Издевается что ли? «Говорите яснее». «Вас разве не познакомили с правилами?» «Нет еще». «Ложку в кружку и на середину стола». О, господи! Захочешь умереть — не дадут. Сетки на ярусах — чтоб на переходах не выпрыгнул, очки — чтоб стеклом вены не вскрыл, ложка — чтоб нож не выточил, и каждую минуту, каждую