— Говорят, у вас что-то серьезное, Алексей Александрович? Очень прошу, извинитесь перед начальником. Вы его очень обидели, но, уверяю вас — он очень хороший человек.
В полдень нас четверых погрузили в зеленый газик и отвезли в райсуд. Судья под гербом, рядом — сопровождающий нас офицер милиции. Минут по пять на человека. Суд скорый и правый, 15 суток, 15 суток, два месяца. Что за срок? — впервые слышу. Их удаляют. Ну, думаю, недели две мести мне пензенские улицы. Вердикт судьи — мелкое хулиганство.
— Вы находите состав преступления?
— Да. О вашем поведении будет представление по месту работы.
Гора с плеч. Значит, только «телега», отделался самым малым.
Но все равно мало приятного. Во-первых, признан виновным я, а не хамье из ресторана и кормящаяся там милиция. Во-вторых, по работе как раз некстати. Я исполнял обязанности завсектором и предстояло утверждение в Комитете. Все летит к чертям. Но поборемся. Если ничего не добьюсь, если не заставлю принести официальное извинение, тогда и об остальном жалеть нечего. Тогда все равно.
Нас доставили обратно в отделение, выдали изъятые вещи, и я направился в гостиницу. Мятый, в шлепающих туфлях без шнурков. Через площадь мимо елочек по фасаду обкома и облисполкома. С твердым намерением сразу уехать из проклятого города. Но доклад мой перенесли на следующий день. Заверения, что все уладится. Отчитал. Уезжал в сочувствиях и не сомневался, что обидчикам несдобровать.
В Москве посоветовался с ребятами из журнала «Советская милиция». Восприняли кисло: шансов никаких. Однако заявление мое направили в Пензенское УВД. Вопреки обещаниям пензенских устроителей, на работу пришла-таки «телега». Комитет теребит директора: какие приняты меры? Первый удар я отвел: «Жду ответ от «Советской милиции» и расследования. Ответ пришел от замначальника пензенского УВД Уланова: «Провоцировал драку, бил в ресторане посуду». Хлеще сержантского протокола. Спрашиваю в «Советской милиции» — будете разбираться?
— Бесполезно, старик. Теперь у них на каждое слово куча бумажек и свидетелей. Сплюнь и забудь.
Тогда я направил заявление замминистра внутренних дел Олейнику. В одном из последних номеров ЛГ он рассказывал, как хорошо работает с письмами граждан. Он отфутболивает мое заявление тому же Уланову. Получаю тот же ответ. Продолжать битву не было сил и времени. Да и к кому обращаться?
И вот теперь я листаю показания каких-то официантов, метрдотеля, милиционеров, Уланова, Не было только того, с чего все началось: первого милицейского протокола и «телеги» на работу. И не случайно: их версии не совпадали ни между собой, ни с более устрашающей версией Уланова. Противоречивы показания опрошенных официантов и милиционеров. Заявляю Кудрявцеву протест против включения не расследованных материалов в дело, к которому они не имеют к тому же никакого отношения. Он отклоняет протест. Тогда требую подшить недостающие документы.
— Это вы можете потребовать на суде, — зевая, заявляет Кудрявцев. — Давайте заканчивать.
Что заканчивать, если следующий лист обухом по голове! Кровь ударила. Передо мной постановление о возбуждении уголовного дела по статье 17–190' на Омельченко Наталью Борисовну. Соучастие в преступлении. Тут же подписка о невыезде. Все это совсем недавно, дней 10 назад. Ах ты, подлец! Переворачиваю лист — другое постановление, тремя днями позже, кажется, от 22 декабря — обвинение Омельченко в преступлении по ст. 190', уже без смягчающего соучастия статьи 17-й.
— Что вы делаете, Игорь Анатольевич? Вы же прекрасно знаете — она ни при чем, это не тот человек. Как у вас рука поднялась?
Он улыбается:
— Читайте дальше.
— Она на свободе?
— Читайте, читайте.
— Если с ней что-нибудь случится, если арестуете…
— Стрелять будете?
— Нет, зубами перегрызу!
— У вас психология преступника! — рассердился Кудрявцев.
Следующее постановление, помеченное буквально вчерашним днем, 29 декабря, было о прекращении уголовного дела Омельченко с зачетом ее личности, не представляющей социальной опасности, и передаче дела в товарищеский суд.
Я еще не знал, что прописку Наташи на нашей площади признали недействительной, что ее силой выкинут из квартиры, что она уже без работы и не может устроиться, что врываются к ней в комнату участковый и пьяный Величко, но уже то, что я сейчас вычитал, поражало бессмысленной, озверелой жестокостью. Ненавидящими глазами смотрю в упор на Кудрявцева. Всякие попадались люди, иные крепко досаждали и, может, желали большего зла, но никого из них я не назвал бы врагом. И вот враг сидит передо мной. Ранняя седина в волнистой шевелюре, ореховые глаза, располагающая, на первый взгляд, почти интеллигентная внешность. Не Змей Горыныч, не Кащей, не гестаповец, а наш, советский. И враг. Подлый и страшный. Нацеленный только на зло. И страшен тем, что всесилен. Не тем, что лжив и беспощаден, что разбойничает, творит беззаконие, а тем, что делает это от имени закона, государственной власти. Личная подлость его многократно усилена мощью государственной машины. Огромное государство против слабой, ни в чем не повинной женщины. У государства много солдат, много танков, колючей проволоки, и атомных бомб, и никого оно так не боится, как тех, кого призвано защищать. Вся эта мощь росчерком пера подлого человека обрушивается и давит женщину, вина которой лишь в том, что она — моя жена.
Много откровений подарило мне чтение первого тома. У меня были друзья, и они были подарены мне вновь. У меня была жена, она осталась со мной. Это делало меня счастливым и за решеткой. Тюрьма не разлучила нас, а сблизила. И теперь, думаю, навек. Это умножает силы. Трусоватая нейтральность кое-кого из друзей и знакомых не огорчала, ибо в такой момент и нейтральность — мужество. Даже Гуревич теперь не огорчал. Скорее, мне было жаль его. Его предательство отравит мне несколько лет, а ему всю жизнь. Я знал Мишу и знаю, что в тюрьме мне будет легче, чем ему на воле. Нигде не будет он чист и свободен, никогда, до гробовой доски. О грязи, которую насобирал следователь среди величек и герасимовых, говорить не стоит. Такого добра у нас навалом, это не удивляет. Но то, что правосудие делает ставку на мразь, что не содеянным тобой, а собственной грязью изгаживает тебя, — с этим я еще не сталкивался. Слышал, читал, но самому изнутри, вот так лист за листом пройти через это — надо пройти, чтобы разглядеть их в упор. В циничной откровенности сфабрикованного дела — прямой вызов. Ответ на него может быть только один — борьба. Сосуществовать с этим нельзя. Кто-то должен быть стерт с лица земли. Либо человек, либо они — подлые вершители человеческих судеб.
Как ни торопил следователь, первый том занял весь день. Я не просматривал, а внимательно вглядывался в каждый лист своего дела, как в чудное зеркало. «Свет мой, зеркало, скажи, да всю правду доложи», и оно выкладывало обо всех без утайки. Было над чем подумать. Пришлось Кудрявцеву везти остальные тома на следующий день.
Во втором томе — все экземпляры «173 свидетельств» и «Встреч». В третьем — не инкриминированные, но подшитые к делу рассказы и «Голос из тьмы», первые машинописные экземпляры. Прочие экземпляры и рукописи, как сказал следователь, вошли в вещественные доказательства, которые он не потрудился доставить на ознакомление. Все погибло. Последний раз просматриваю свои детища. Задерживаю страницу и… невыносимо, как невыносимо матери, у которой отнимают детей. Ведь не то для нее главное, какими они уродились, а то, какие бы они ни были, они — часть ее самой и, может быть, лучшая часть, и не просто часть — в них смысл ее жизни. Так и у автора. Листаешь и думаешь, как вынашивалась каждая вещь, сколько муки и творческой радости в этих страницах. А незрелого, недоношенного больше всего жаль. Словно от сердца отрывают и в огонь. Корчится душа на распятии. И так безнадежно — в глазах черно. Хоть что-нибудь бы спасти, хоть лоскутки бы на память. Я знал, что имею право выписывать из материалов дела. За что хвататься? Что успею? Начинаю конспектировать «173 свидетельства». Кудрявцев лапу на лист:
— Нельзя.
— Имею право. Нарушаете процедуру.
Кривится угрожающе.
— Антисоветчину в камере распространять?