остальным снова в коридоре стоять? Какое, в конце концов, заседание: открытое или закрытое? Этим вопросом я встретил судью Байкову. Крыть ей нечем: трех остолопов сегодня нет, свидетели обвинения оставаться стесняются, мест полно, в самом деле, почему не пускаете?
Она на офицера:
— Обращайтесь к охране, я залом не распоряжаюсь.
Офицерик тут же сгинул.
Говорю сержанту:
— Почему не впускаете?
— Нет мест.
— Вы шутите?
— Нет, не шучу, эти места для солдат.
Вместе с сержантом солдат четверо, сидят двое, у них справа от входа шесть стульев. Я показываю на два пустых ряда для публики:
— А эти места для кого?
Подыгрывая судье, сержант нахально улыбается:
— Тоже для солдат, — и смотрит мне прямо в глаза, как будто давая понять: все равно у тебя ничего не выйдет.
Судья делает мне замечание, требует замолчать, но я настаиваю: заседание не начнется, пока все свободные места не будут предоставлены тем, кто ждет в вестибюле. Суд называется открытым, а ребята второй день за дверями. Кто должен повлиять на судью? Адвокат молчит, будто его не касается.
— Сколько солдат будет присутствовать на судебном заседании? — спрашиваю сержанта.
Выпучился на меня, не знает, что сказать.
— Сколько человек у вас сегодня в наряде? — бью и бью ему по лбу.
Игра его кончилась. «Не знаю, спросите лейтенанта», — смущенно бурчит сержант и уходит.
Судья грозит удалить меня из зала. Надо подождать офицера, тогда и столкну их лбами с Байковой. Заседание началось. В перерыве появляется офицерик.
Я к нему:
— Впустите людей!
Он морщится:
— Я здесь не хозяин, обращайтесь к судье!
О как знакома эта обычная бюрократическая спихотехника! Отфутболивают друг к другу, пока не измочалят, и никто ни за что не отвечает. Зла не хватает.
Байкова ушла в боковую комнату.
Подошел адвокат.
— Владимир Яковлевич, как досадить судье, чтобы людей впустили?
Швейский отпрянул от меня и резко бросил:
— Я здесь не для того, чтобы досаждать суду.
Меня покоробило, что он, шуток не понимает? Если я неудачно выразился и юмор не к месту, не мог же он не видеть серьезности вопроса. Я бьюсь об стену, он молчит и сейчас не желает помочь. А если бы я спросил: «Как повлиять на судью?» — что бы тогда он сказал, какой повод придумал бы, чтобы уйти от ответа? На хрена мне такой адвокат, чем он лучше Байковой? Он мог сделать мне замечание, но не мог не ответить по существу, не должен придираться к слову и уходить, когда подзащитный обращается за помощью. Я перестал замечать его.
Однако после перерыва кое-кого впустили. Зашел Олег со своей Наташей. Коля Филиппов с Валей, Наташа Чикина. Сразу стало повеселее. Сегодня я чувствовал себя лучше, хоть немного, но в эту ночь я поспал. Кроме того, вполне обнажился характер суда — это было судилище. Нужно вскрыть весь позор такого «правосудия», раздеть их догола, чтобы всем было ясно, что здесь происходит на самом деле.
Первым в этот день был, кажется, Маслин. Стоял, как троечник у доски. Что-то говорил, но больше запинался. Подтвердил прежние показания про то, что я говорил ему о Солженицыне и Сахарове, что я слушал «Голос Америки», но больше ничего не сказал. По-своему он был честен, и я не имел претензий к нему. О «173 свидетельствах» он не знал, однако долг партийного человека, казалось бы, понуждал заклеймить меня, вылить положенный в таких случаях ушат грязи.
Маслин этого не сделал. Конечно, можно оскорбиться: какого черта ты вообще даешь такие показания? Но можно понять и то, как много было поставлено у него на карту. Отказ от показаний мог повредить его карьере, а в ней — вся его жизнь. Чего ради ему жертвовать ради меня? Не столь уж мы были близки. Его показания поставили в один ряд с Гуревичем, Герасимовым, Величко, Гавриловым, но применительно к этой подлости Маслин выглядел порядочным человеком. Четко рассказал все, что ему было известно обо мне. Ни больше ни меньше. Спас свою карьеру, не пускаясь до облыжного охаивания. Разве не видно на примере этого суда, как трудно и рискованно оставаться порядочным человеком? Давать показания на друга-антисоветчика и при том сохранить себя в рамках приличия — очень непросто. Если не мужество, то выдержка необходима. А Маслин по натуре, насколько я его знал, человек несмелый и осторожный. Представляю, как пришлось ему поволноваться. Не охаял — уже хорошо, большего нельзя и требовать. Клещами выдирали из него нужные суду показания. Судья нежнехонько, чуть не заискивающе — все-таки горкомовский чин! — но гнула и гнула свое: клеветник Мясников али нет? Саша мнется, отмалчивается. Прокурорша подключается:
— Вы знакомы с публикациями Мясникова в нашей печати, не замечали ли вы противоречий между его высказываниями, взглядами и тем, что он отдавал в печать?
Молчать уже неудобно, сказать «не замечал» еще неудобнее. Пришлось выдавить, что противоречия есть. Им того и надо, и мне не легче.
Задаю ему вопрос:
— Назови конкретные работы — в чем противоречие?
Он молчит.
— Ну, хоть один пример?
Сашка смотрит на судью: отпусти, старая вешалка, меня ради бога. Байкова не стала от него требовать ответа на мой вопрос. Любезно предложила остаться в зале, но он ломким голосом сослался на занятость и распрощался.
Должность свою Маслин сохранил. Надеюсь, дело мое не очень повредило его карьере, как и он мне не особенно навредил. Нехай живет в спасительных шорах объективной закономерности. Так он однажды сказал: «Плохо ли, хорошо — но мир развивается по объективным законам — нужно принимать его таким, каков он есть». Прямо по Гегелю: все действительное разумно, все разумное действительно. Критике нет места. Его или мои единичные усилия нечего не изменят — какого рожна пупок рвать? Спокойно плыви по течению. Вот его, Маслина, философия. Активная роль субъекта сводится, очевидно, к исполнению объективных законов. На практике это означает, что любой начальник, любая власть — олицетворение объективной закономерности. Кому угодно служи и все будет правильно. Если начальник окажется преступником, а, значит, и ты соучастник, с тебя как с гуся вода: «Я не сам, я исполнял приказ». Очень удобно. Все списывается на кого-то, на объективную закономерность — философия приспособленца и личной безответственности.
Я знал Маслина по институту социологии. Кандидатскую он защитил по прикладной социологии. Всегда, на комсомольских, потом на партийных постах. И умудрялся никогда никому не мешать. Не вылезал и не хотел выделяться. Держался товарищески, слыл скромным, добрым парнем. Когда сошлись ближе, стало ясно, что он обычный эпикуреец в самом тривиальном смысле. Любил охоту, выпивку, развлечения. Чаще всего мы виделись в банях. Кроме радостей быта, ничего ему не надо. Всякая работа — средство существования, карьера нужна для личного благополучия. Творческого стимула, интереса к работе у него нет, а это помогает уживаться везде. Для карьеры достаточно исполнительской добросовестности, это импонирует начальству, и Саша потихоньку идет все выше и выше. Мне было бы неприятно, если бы из-за меня он где-то споткнулся. Слишком большое огорчение для маленького человека. Пусть делает карьеру, если аппарат власти нуждается в таких. Бюрократический эскалатор тащит его, а он только и делает, что не мешает этому. Чем он виноват? Что аппарат этот преступен, что непорядочно делать карьеру, служа неправому делу? Вряд ли он вполне сознает это, не будет и не хочет он думать об этом. Нельзя осуждать