Гуревич — гвоздь обвинения. На нем сколочена, и только на нем держится шаткая постройка обвинения. Убери этот гвоздь — и все рассыплется. Не останется ни одного свидетельства распространения, ни одного показания о моем намерении печатать текст в «Континенте». Поэтому следователь, судья, прокурор держатся за этот гвоздь зубами. Но гвоздик ломаный. Прошу слово и привожу суду факты, обличающие ложь в показаниях Гуревича. Как мог Попов подбить меня на написание «173 свидетельств», если с Поповым я познакомился через год после написания текста? Как суд оценивает явную сплетню, искажавшую обстоятельства утери папки, где находились два листка моих записей, и причину моего увольнения с I часового завода? Как можно доверять показаниям, сделанным якобы с моих слов, когда я все отрицаю и никем и ничем больше они не подтверждаются? Такие показания не заслуживают доверия. Я прошу суд отметить это в протоколе заседания и либо официально признать Гуревича лжесвидетелем, либо отложить суд до его появления. Но, как и в случае с истребованием соседских заявлений на Величко, судья упрямо не замечает ходатайства и переводит разбирательство в другое русло:
— Назовите возможные мотивы оговора со стороны Гуревича.
Что я могу сказать? Личных причин я не вижу. Скорее всего, страх, угрозы, давление следователей вынудили Гуревича подписать то, что от него требовали.
— Ваши предположения не могут являться доказательством оговоров, нет оснований не доверять Гуревичу.
— Как нет? Я привел факты явного лжесвидетельства, прошу их проверить: вы их должны подтвердить или опровергнуть.
— Гуревич ваш друг, зачем ему на вас лгать? — упрямо сворачивает Байкова на то, чего я не знаю и не могу точно знать.
— Его запугали.
— У вас есть доказательства?
Кое-что есть. Не хотел говорить, но ничего другого не остается. Гуревича надо убрать во что бы то ни стало. Есть пример, из которого следует, что Гуревичу есть чего опасаться, что, закладывая меня, он спасал свою шкуру. Были, возможно, и более серьезные причины для шантажа, но я не мог говорить о них, опять сочтут домыслом. Нужен мотив, факт, не вызывающий сомнений. Придется резать Гуревича его же ножом.
— Есть, — говорю, — доказательство.
Судья оторопела, настороженно ждет, что я скажу.
— Следователь имел повод шантажировать Гуревича обвинением в распространении порнографии.
— С чего вы взяли? — перебивает судья.
— С того, что лежит на вашем столе в вещественных доказательствах. Среди прочих бумаг при обыске был изъят экземпляр рассказа «Баня», который приписывают советскому классику А. Толстому и который, по цензурным понятиям — несомненная порнография. Его прислал мне Гуревич по почте. В соответствии с уголовным законодательством — это распространение, статья 228-я до трех лет.
— Как вы докажете, что это, — Байкова брезгливо тряхнула машинописным текстом, — прислал вам Гуревич?
— Если бы Гуревич был здесь, думаю, он и сам не стал бы отрицать. Кроме того, это может подтвердить моя жена — почтовый конверт распечатывала она.
Судья удалила Наташу из зала и расспросила об обстоятельствах получения рассказа. Когда, как выглядел конверт, что побудило Гуревича прислать его и т. п. Затем вызывают Наташу и повторяют те же вопросы. Наши показания совпадают.
Итак, Гуревичу было чего опасаться, повод для шантажа и мотив оговора доказан. У судьи больше вопросов нет, какое примут решение?
Встает прокурор:
— Показания Гуревича совпадают с первоначальными показаниями подсудимого и потому заслуживают полного доверия. Если кто-то вводит суд в заблуждение, то это сам Мясников, который отказывается от показаний, данных на предварительном следствии и стремится уйти от ответственности.
Симпатичная козочка лягнула ниже пояса. Трюк, отвлекающий от Гуревича, перехват инициативы у защиты. Аукнулось. Спасательный круг, подсунутый в свое время следователем, теперь камнем летит из прокурорской пращи. Речь идет о моем сентябрьском заявлении, где я писал, что если Филиппов, Попов и другие утверждают, что я давал им текст, то, значит, давал. Это показывает и Гуревич. Однако следователь обманул меня, никто, кроме Гуревича, ничего подобного не говорил и, обнаружив это на закрытии дела, я сделал в акте запись об ошибочности спровоцированных следователем показаний. Показания Гуревича отчасти совпадают только с тем, что было подсказано мне следователем, в остальном у нас с ним ничего общего. Прокурорша демонстрирует высший пилотаж изворотливости:
— Где вы писали свое заявление: в кабинете следователя или в камере? В камере? Хорошо. Присутствовал ли при этом следователь? Не присутствовал. Вот видите, граждане судьи, Мясников писал свое заявление сам, а пытается нас уверить, что писал под диктовку следователя.
Логика идиота оказывается все же лучше, когда никакой другой логики нет. Она и сама понимает это, губы, глаза не скрывают иронии, но чем-то надо скреплять обвинительную развалюху. Шьет той же гнилой дратвой, которой сшито все дело. Конечно, на такой нитке ничего не держится, да это и не требуется, сажают просто потому, что они сильнее. Но должна же быть хоть видимость правосудия, какой-никакой логики обвинения. Навести тень на плетень — это искусство сейчас демонстрировала прокурор Сербина. Это совсем не сложно, когда плетень подрублен, когда все решено до суда. Надо отдавать ей должное: она не очень скрывала того, что играет. Да, я артистка, у меня работа такая — я играю. Иной раз взглянет проникновенно, как бы подсказывая: «Разве можно к этому относиться серьезно?» «Не лезь в бутылку — играй и ты — тебе же лучше!» До сих пор теплы были эти коричневые глаза над облегающим зеленым свитером. Но за два дня, возможно, подумала она, что я так ничего и не понял, не принял их условий игры и вообще не собирался играть. Наоборот, несколько раз ставил обвинение в трудное положение. А это, по их понятиям, совсем уж недопустимо. И коричневые глаза засветились кошачьей яростью, стали мы, как кошка с собакой. Судья и прокурор уже не стесняются. Каждым жестом и словом теперь дают понять, что все сказанное в защиту не имеет для них никакого значения. Им все позволено. Приказано сшить дело — и оно будет сшито, любыми нитками. Только это имеет значение. И если я не хочу этого понять, тем хуже для меня.
В мою же задачу как раз и входило заставить их признать это. Я не строил иллюзий насчет защиты, но поставил перед собой с предельной ясностью обнажить юридическую несостоятельность обвинения, сорвать ширму показного правосудия, раздеть их догола. Какому судье или прокурору это понравится? И Сербина взбеленилась и понесла, поскакала не разбирая дороги, сжигая коричневыми сполохами ненавидящих глаз.
— Практика показывает, уважаемый суд, что наиболее достоверны именно первоначальные показания обвиняемого. В дальнейшем, при знакомстве с материалами дела часто отказываются от своих первых показаний в стремлении уйти от ответственности. По этой проторенной схеме поступает и Мясников. Ничего оригинального. Его первые, а значит, истинные, показания соответствуют тому, что затем показал и Гуревич. Нет оснований не доверять этому свидетелю.
Я возразил, что мое заявление вовсе не является первым показанием. До провокационной лжи следователя я твердо стоял на том, что не помню, что кому-либо давал свои тексты. И откуда у прокурора эта теория предпочтительной достоверности первых показаний? В каком нормативном акте она зафиксирована? Вместо прямого ответа прокурор просит судью достать протоколы моих первых допросов:
— Подсудимый хочет убедить нас в истинности своих первоначальных показаний. Я хочу обратить внимание суда на то, что он тогда говорил.
Зачитывает избранные места из протоколов: «Бред, эмоциональная, незрелая рукопись, написанная под настроение… Есть высказывания, не соответствующие действительности… Текст позорит меня и мою страну…»
Вскакиваю с места: