избавиться от неугодных свидетелей порочат Величко и Гаврилова. Соседские и наши заявления, вызовы милиции, официальные предупреждения, штрафы Величко не потребуются и в расчет не берутся. Для прокурора свидетель обвинения — голубь, свидетель защиты — потенциальный преступник. Первая жена Мясникова на суде изменила прежние показания в пользу подсудимого — значит, лжесвидетельствует, это преступление, прошу частного определения. Подсудимый утверждает, что Гуревич прислал ему порнографию? Этому нельзя верить, ибо ранее подсудимый сам признавал, что не Гуревич, а он сам давал ему порнографию. Так она вывернула мои слова на суде о том, что Гуревич мог без меня ознакомиться с рукописью «173 свидетельств», ибо имел свободный доступ к моим писаниям и всегда проявлял интерес к самиздату. В огороде бузина, в Киеве дядька — эта нескладушка в арсенале прокурорского мошенничества. Если протоколы прокурор цитирует избирательно и толкует по-своему, то с устными показаниями на суде вообще не церемонится, извращает, как хочет.
А уж всякая двусмысленность, неточность в твоих показаниях — и вовсе раздолье для обвинения, тут уж прокурор совсем не стесняется. В протоколе первого, кажется, допроса Кудрявцев написал якобы с моих слов: «есть высказывания, не соответствующие действительности». Когда я возразил, он объяснил эту фразу следующим образом: «Но вы же признаете кое-какие неточности в тексте — в одном месте ошибочно проставлен номер статьи Конституции, вместо понятия «подневольный труд» вы находите более уместным понятие «принудительный труд», говорите об излишней эмоциональности отдельных выражений — значит, есть некоторые несоответствующие высказывания, это я и имею в виду».
«Если в этом смысле, тогда другое дело, но лжи и клеветы в тексте нет», — так мы с Кудрявцевым условились, и так я записал в замечаниях к протоколу. Прокурор Сербина замечаний в упор не видит, зато протокольная фраза «есть высказывания, не соответствующие действительности» используется ею как главный козырь обвинения — дескать, подсудимый сам признавал клевету. Следователь первые дни, желая «добра», подсказывал: признай, кто на тебя влиял и тебя выпустят, если «сам дошел», получишь на всю катушку. Вроде резонно. Пишу в сентябрьском заявлении: «Некоторая терминология в тексте заимствована из зарубежного радио». Думал, всех обхитрю: я же не говорю, какое радио, может Прагу имею в виду? Доюлил — попало прокурорше на зуб: «Вот истоки морального падения… В советской среде нет почвы для клеветы». Отщепенец, попал под чужое влияние, говорит с чужого вражеского голоса. Своя же земля, родная власть таких не родит. Мясников «сам показал».
Впредь урок и наука: нельзя допускать никакой двусмысленности. Как только подпустил дымка в показаниях, будь уверен — сделал прокурору подарок. Тебе же глаза выест. В дыму прокурору проще доказывать, что белое — черное. В мутной воде рыбка легче ловится. Правда, по закону всякое сомнение, двусмысленность должны толковаться в пользу защиты, но об этом нечего думать. Прокурор всегда толкует в сторону обвинения. Такова практика. И, значит, всегда надо давать определенные четкие показания, взвешивать каждое слово. Или не давать показаний: не знаю, не помню. Или молчать. Но ни в коем случае не давать никакой зацепки. Всегда надо помнить, что следователь, прокурор только и ищут повода, чтобы дать тебе в зубы. Не этому ли учили меня в свое время на кафедре научного коммунизма? Haш преподаватель как-то предостерег меня: «Ты относишься к людям, будто каждый хочет тебе добра, а надо быть готовым к тому, что каждый может дать по зубам. Тогда ты никогда в людях не ошибешься». Теперь этот преподаватель — профессор, а я, плохой ученик, — на скамье подсудимых. Сам виноват — лучше надо было усваивать уроки научного коммунизма.
Важный элемент «искусства» обвинителя — умение задавать вопросы. Сербина вопрос формулирует так, что любой ответ льет воду на мельницу обвинителя. Например: «Как эксплуатируемые трудящиеся улучшают условия своего труда?» Сказать «никак» — нельзя, все-таки условия труда с годами улучшаются, строятся новые цеха, механизируется производство — об этом я писал в своих статьях. Отрицательный ответ усилил бы обвинение в клевете. Положительный, если, например, рассказать, как улучшается, непременно вызовет еще вопрос: «Хорошо, но если условия труда улучшаются, почему же трудящиеся «эксплуатируемые»? Опять клевета. И молчать неудобно: получилось бы, что приперт, возразить нечего. Провокационный вопрос: как ни ответь, прямо на зуб прокурору. Так я его и назвал — внутренне противоречивым, абсурдным. И весь ответ. Сербина молча кивнула. Но в речи вывернула так, будто абсурдность вопроса не ею придумана, а вытекает из сопоставления моих легальных и нелегальных сочинений: «С чьей стороны абсурд?»
Вот как она работает, звезда карательного кордебалета. Полуправда и циничная ложь, дым и сажа, оргический танец бессовестной шельмы. Исходный принцип прокурора, то, что Терновский назвал «презумпцией виновности». Это значит, что на суде прокурор руководствуется предположением (так переводится лат. «презумпция») о заведомой виновности подсудимого. Да какое предположение — уверенность. Каждое его слово, каждый жест для того, чтобы любыми средствами показать, что ты — преступник. Как только прокурор подписал постановление о возбуждении дела, а тем более обвинение или арест, с этого момента ты осужден без всякого суда, ты преступник задолго до приговора, который лишь формально подтвердит то, что давно решено. «Презумпция виновности» почти не знает исключений, а если они и случаются, то лишь подтверждают это неписанное правило, не имеющее ничего общего с советским законодательством, в основе которого заявлен противоположный принцип, заимствованный из римского права, — «презумпция невиновности». То есть и прокурора, и следователя, и судью закон обязывает все сомнения, противоречия, спорные моменты по делу толковать в пользу обвиняемого, исходя из предположения о его невиновности. На практике же, как видим, все делается наоборот. Блюстители закона — первые же его нарушители. Один из примеров вопиющего противоречия между официальным словом и делом, тотального обмана, раздирающего и отравляющего всю нашу жизнь. Подмена объективного расследования противоправной установкой на обвинение неизбежно ведет к фабрикованию дел. С презумпции виновности начинается мошенничество советского «правосудия». Для прокурора, следователя, судьи закон не имеет самостоятельной, абсолютной общественной ценности. Для них его просто нет, а есть набор юридических штампов, которые власть использует по своему усмотрению. Использование закона преимущественно в качестве инструмента карательной политики низводит его защитную функцию до минимума, до ноля. Такая практика ведет к беззаконию, а презумпция невиновности неизбежно превращается в свою противоположность.
Единственный человек в составе суда, который видит в законе не одну карательную сторону — это адвокат. Швейский с того и начал деловую часть своего выступления, что как бы мы лично ни относились к содеянному подсудимым, эмоции не должны возобладать над законом. Нам может многое не нравиться, мы можем не соглашаться со взглядами и высказываниями подсудимого, однако нет такого закона, который запрещал бы кому-либо высказывать свои убеждения. Надо отдать должное блистательной речи прокурора Сербиной — это яркое выражение личного негодования, нравственного осуждения подсудимого. Но это было бы уместно везде, кроме зала суда. Мы находимся здесь в качестве полномочных представителей закона и в этом качестве не должны позволять эмоциям захлестывать нас. Долг адвоката защищать подсудимого кем бы он ни был. В данном случае, как только мы становимся строго на точку зрения закона, мы видим, что подсудимый невиновен. Заведомая клевета — это когда человек знает, что лжет. Мой подзащитный не лжет себе и не лгал в момент изготовления рукописи, она является выражением его убеждений. Это не вызывает сомнений. Значит, клеветы и состава преступления по 190 статье в его действиях нет.
По поводу распространения Швейский остановился на неубедительности технической экспертизы о том, что «173 свидетельства» отпечатаны в количестве не менее пяти экземпляров. Что касается другой инкриминируемой рукописи, то адвокат обращает внимание суда на то, что она написана более восьми лет назад. Если допустить, что за все это время рассказ видели три-четыре человека, неужели это распространение? Хотя закон не оговаривает, нельзя не учитывать фактор времени в вопросе распространения. Повторил Швейский и рассказанный мне пример с повестью, признанной фривольной в 50 -х годах и расхваленной в 60-х. Как можно о качестве художественного произведения судить по отзыву одного какого-то лица? Мне, говорил Швейский, рассказ «Встречи» совершенно не нравится, но это не исключает того, что он может нравиться другим, что завтра это произведение может и на меня произвести другое впечатление. Оснований для обвинения по статье 228 нет. Поскольку ни по той, ни по другой статье состава преступления нет, адвокат просит суд дело производством прекратить.
Швейский говорил раза в три короче прокурора, минут 15. Половину выступления посвятил тому, что он коммунист, участник войны и потому разделяет плохое отношение к тем, кого называют антисоветчиками. От содержания текста сразу открестился тем, что даже и говорить об этом не будет, т. к. для юридической