как на середине камеры.
Жоре лет 30, радушный, добрый парень. Мягкость характера подвела его в 124-й. Каждый, кому не лень, мог обозвать его, дать по шее, зная, что Жора покорно смолчит, глянет виновато и отойдет. Вечно со шваброй. По камерной табели о рангах — черт. А сейчас не узнать — посвежел, обородился, будто разогнулся, скинул что-то тяжелое. Сидим на его матраце, мои мешки под шконарями, больше деть некуда. Жора достает полиэтиленовые мешочки: сыр, яблоки. Ба! Откуда? Ни разу при мне в 124-й ему ничего не приносили, ни дачек, ни ларя. После суда принесли.
Дали ему год по 209-й. Полгода тюрьмы позади и главное — 124-я позади. То, что Жора ожил, стал похож на человека, объясняется тем, что избавился, наконец, от камеры, где ему, как и многим, житья не давали. Крутит коричневыми зрачками по сторонам, показывая, что здесь совсем иначе, совсем другие отношения, живешь сам по себе — здесь хорошо. Самое страшное, самое тяжелое в неволе не карцер, не голод, не менты, а камерный зэковский беспредел. Особенно невыносим так называемый козий беспредел, отрежиссированый втихаря операми для вящего умиротворения одних зэков кулаками других, завербованных. Такой беспредел в «пресс-хатах», когда забрасывают на «молотки» неугодного, в этом роде была и 124-я. Жестоких избиений я там не видел, но бесконечные придирки, притеснения, щелчки, вошедшие в норму, преследующие постоянно, запугали людей не меньше мордобоя.
Попавший впервые думает, что везде так, на то и тюрьма, и эта безысходность подавляет слабых, как подавляла Жору. И лишь после суда, попав в осужденку, человек узнает, что то, что творилось в прошлой камере, называется беспределом, это, скорее, исключение, чем правило, и в путевых хатах с «королей» спросят за это. Для человека, срок которого впереди, весьма утешительное открытие. Вот почему со смуглого лица Жоры не сходит сейчас жизнерадостная улыбка, которой в 124-ой у него не было и в помине.
Дает мне целое яблоко. Тут только я почувствовал жуткий голод — днем на суде ничего не ешь. Возвращаешься поздно и тоже ничего, время кормежки прошло. С утра на сборке иной раз что-то перепадет, но перед судом не до еды. И так три дня. Запасы мои с дачек и ларя кончились, на суде, как ни просила мать, ничего не разрешили передать. Я был пуст и голоден и сейчас не мог принять угощение, так как самому нечем поделиться.
— Спасибо, Жора, боюсь, не рассчитаемся.
— Ешь! Что я, не знаю, как после суда? — Жора щедро двигает сыр и яблоки, хотя сам получил первую передачу почти за полгода и, конечно, в 124-й его никто не угощал.
Еда в тюремных условиях роскошная, теперь же нечаянное угощение воспринималось как чудо.
— Ну, как там? — спрашиваю о 124-й.
— После тебя еще хуже. Феликс оборзел. Дачки, лари, вовсю дербанят. Невмоготу, люди стали ломиться, — смуглое, одутловатое лицо Жоры потемнело. — Никакого сравнения, — снова оживился он, обводя глазами камеру.
История Жоры такова. По специальности техник-строитель, работал на инженерных должностях. Халтура, левые деньги, пьянство. Ушла жена. На книжке оставалось с тысячу. Просадил за месяц с облепившими его, как мухи, друзьями. Остался без гроша, жить не на что. С работы уволен, друзей, как ветром сдуло. А не пить уже не мог. Стал вещи из дома таскать и продавать за гроши, менять на бутылку. Опустился вконец. Тут его милиция и выручила. Одно, второе предупреждение и в кутузку, по тунеядке. В КПЗ на другой день без вина черти стали из-за углов выглядывать. Настоящие черти — подмигивают, ушами прядут и норовят черными липкими лапами Жоры коснуться. А то покажется кровь — стекает по стенам струями, уже и пол залит. Забьется Жора в угол деревянной софы, а кровь выше, выше, на софу под него подтекает. Натерпелся жути. Сокамерники стучат в дверь, вызывают врачей — белая горячка. Прибитый, больной попал в 124-ю, где насмешками, затычинами совсем его доконали. Так и был пришиблен до самой осужденки.
А человек-то, оказывается, не пропащий. Прост, но не глуп. По голове и образованию куда выше всех тех «королей» вместе взятых. За это они и пинали его с особым удовольствием:
— Инженер, алкоголик, держи, черт, швабру!
Он покорно мыл пол каждый день. Страшнее белой горячки была та камера. Зато теперь он воспрянул духом. Нашел в себе желание и силы одуматься, поправить пущенную под откос жизнь. Благо сейчас он трезв. С дрожью и отвращением вспоминал все, что с ним было. Не пить, начать жизнь заново — об этом он думал. Но надо сохранить комнату, где прописан. Если его увезут в лагерь, то площадь и прописка пропадут. Осталась же ему чуть больше полугода — как продержаться здесь, в московских тюрьмах, чтобы не увозили? Мы стали прикидывать. Во-первых, выписать могут лишь через 6 месяцев после вступления приговора в законную силу. Оттянуть законку можно заявлением на ознакомление с протоколом суда и кассацией. В среднем это задерживает месяца на два. Второй вариант — остаться в рабочей бригаде, «рабочке», при тюрьме. В «Матросске», как и в других тюрьмах, есть зэковские строительные бригады, хозобслуга. В осужденку часто наведывается капитан-хозяйственник и записывает нужных ему специалистов. По зэковским понятиям, «рабочка», а тем более обслуга, — западло, но какой Жора зэк с его неполным годишником? Ему главное — продержаться в Москве, говорят, кто сидит в Москве, того не выписывают. Так и порешили: Жора подаст на кассацию и запишется у капитана. Кумекаем, как писать кассационную жалобу. Это же протест против приговора, значит надо с чем-то не согласиться в решении суда. Крутим и так и этак — прицепиться не к чему, у Жоры приговор-то на полстранички. Процедуры соблюдены, состав преступления ясен. Ну, рассказывай, Жора, подробней с самого начала, как тебя брали.
Со второго предупреждения, учуяв запах гари, Жора уехал в деревню к родителям, где его откормили, сводили к бабкам заговорить от проклятого зелья, вернулся было человеком, да встретил собутыльников. Решил: в последний раз. Запой затянулся. Тут и сцапали. Жора оправдывался: болел, ездил в деревню лечиться. Требуют справку. Бабки, как известно, справок не дают.
— Ну ты же мог в поликлинике взять справку, что болен, — говорю ему.
Оказывается, поликлиника давала направление на лечение, а он сбежал в деревню.
— Что ж ты лечиться не стал?
Жора морщится, как от чего-то противного, машет рукой:
— Что толку, разве они вылечивают?
В кассацию это не напишешь, но все-таки тут что-то было.
— Давай так. Ты был болен? Был. В деревне лечился? Лечился. Это же не просто тунеядство. А суд это учел? Вот мы и обжалуем.
Жора с радостью согласился. Для проформы годилось. А то он совсем нос повесил: нечего было писать. Пишу кассатку:
«…Суд не учел, что я не работал не умышленно, а потому что был болен, что и подтверждает направление на лечение, выданное мне поликлиникой. Поскольку клинические средства не помогли, я вынужден был уехать в деревню, где лечился средствами народной медицины».
Прочитал вслух. Жора сосредоточенно выслушал, одобрил. Сейчас он перепишет своей рукой и отошлет. А я представил кассационный суд, рассматривающий эту жалобу, и расхохотался. Чем в народе обычно лечатся? Водкой. Это же первый национальный яд и лекарство. И вот, берут судьи жалобу: ну, скажут, крючкотвор! Жаль, такие мозги для юриспруденции пропадают. Долечился до белой горячки! Хохочу. Жора недоумевает.
— Скажи, Жора, — говорю ему. — Ты ведь в деревне закладывал? Он все еще серьезно, признается:
— Ну, было немного… но не так, как в городе.
Я хохочу, он в смущении. Ничего не понимает, однако прячет жалобу под подушку, долой с глаз:
— Чего смешного?
Соседи на нас смотрят, любопытствуют, заранее улыбаются: что такое? А мне и Жору жаль, ему неловко, и смех разбирает:
— Да вот, говорю, человека ни за что осудили. Лечился средствами народной, медицины, а посадили за тунеядство и пьянство. Теперь кассатку пишет!
Дружный хохот — тут ведь таких половина «невинно осужденных» по статье 62-й на принудлечение.