на него как никогда: копится поминутно начальственная дружба, крепнет высочайшее расположение.
— Кстати, вот, ознакомься с памяткой по организации труда ИТР, — роняет иронично Севцов. Дескать, мы, мозговая аристократия...
На бумажке отпечатано про улыбки, про сдержанность чувств и про то, что хорошее настроение поднимает производительность труда на восемнадцать процентов. Это напечатано без иронии. Кто-то научно трудился.
Я чувствую себя подонком, подслушивающим у двери. Я не свой тут, я чужой. Я должен встать и предостерегающе оповестить их: я здесь! Чтоб не обманывались на мой счет.
И не знаю, как это сделать.
Наконец возникает наш спасительный четвертый. Решаем вопрос, как побыстрее смонтировать выпрямитель. И, главное, кто это сделает: мы или головной институт. Или заказчики, заинтересованные в скорейшем проведении испытаний. Мы деловые и озабоченные. Севцов по-царски обещает электрика. Со свово плеча. Дулепов энергично заключает:
— Ну хорошо. Давайте сейчас все посмотрим и прикинем, а там быстренько сделаем.
На этом расстаемся. Я с четвертым, заинтересованным лицом от заказчика, еду «смотреть и прикидывать» на месте, а Дулепов и Севцов возвращаются к своим заботам. Наверное, жутко довольны собой: и деловито день провели, и удалось все дела отодвинуть на после того, как «посмотрим и прикинем»...
Мой Алексей убежден:
— В таких случаях надо брать и делать все самому.
— Они же начальство, ты не понимаешь, что ли? — злюсь я на Алексея (нужно мне больно его беспристрастие! Ты мне поддакни, посочувствуй, вот тогда ты — друг!). — Поперед них в пекло не прыгнешь.
Алексей-то прыгнул бы. Не дожидаясь очереди. Это мы с ним оба знаем.
(Он, когда заканчивал строительный институт, женился на абитуриентке. Она в тот год так и не поступила. Алексей заставил ее поступать на следующий — а уже на сносях была. Поступила, в ноябре родила, а если не сдать в январе первую сессию, придется поступать снова. Так он, Алексей, работая прорабом, весь январь забирал двухмесячного Генку с собой на объект, там ему сколотили в теплой комнате лежанку, Генка на этой лежанке болтал ручками-ножками, а отец по объекту мотался, в каждом кармане по бутылке с соской. Вот такой мужик. Выучил жену на дневном, заработал квартиру, привез мать... Я в нем тоже постоянно нуждаюсь и — есть маленько... — не выношу его за это. Иногда.)
Он говорит (знает, с какого боку подступить!):
— Ну а вот скажи, к примеру: бывало такое, что он, этот твой Дулепов, у тебя на глазах расчищал для себя место за счет кого-то другого — не за твой счет?
— Что ж, бывало.
— Несправедливо, — уточняет Алексей.
— Но искренне! — вставила Зина ехидно — молчит-молчит да и вставит что-нибудь!
Разумеется, искренне, не от подлости же...
Постепенно, день ото дня, искренность обращалась в то самое, в подлость. Потому что она сама не знала, что она такое — то ли искренность, то ли подлость.
— И ты ведь ничего, терпел? — докапывался Алексей. — До тех самых пор, пока не смахнули тебя самого, а?
— Ну уж вот это — нет!
Хотя чего там нет... Видел: гребет под себя. Но ты был пока друг, поэтому сам лично в безопасности. И так легко было прощать Дулепову его поступки, зачисляя их в разряд заблуждений. И только когда эти заблуждения обернулись против тебя, — они получили новое название: подлость.
— Знал бы ты, сколько я с ним спорил! Боролся! Сколько доказывал!
— «Ты непра-ав, Фе-едя!» — изображал Алексей мою «борьбу».
— Но ведь мы же были вроде как друзья!
— И сейчас бы были, не пострадай твоя личная мозоль.
— Да нет, — вяло возражаю я. — Мы и разошлись-то потому, что я возникал.
Не начни я возникать — и мозоль бы моя цела осталась. Разве не так?
— Ну ладно, молодец, молодец, — снизошел Алексей.
— Хорошо нам с тобой: разные территории топчем, делить нечего. А то, может, тоже бы...
Несогласно помалкивает. Ему не нравится такое подозрение.
— Еще и предмет, понимаешь, у нас такой. Зыбкий, н е о б я з а т е л ь н ы й. Сеяли бы хлеб — без разговоров было бы все ясно. И видно, кто чего стоит. А у нас — каждый как будто виноват. И еще прежде подозрения торопится доказать, что он не верблюд. Что верблюд — не он. А сеяли бы хлеб...
— Э, там свои конфликты. Там тоже не все безоговорочно. Отец, помню, рассказывал, у них был один мужик — когда пошли указания пахать на двадцать два сантиметра, он решил доказать, что это глупость, что пахать надо наоборот мелко, на двенадцать сантиметров, чтобы корни брали питание из нетронутого плодородного слоя. И так и засеял свою делянку. Тогда всё говорили о стопудовом урожае — так он собрал сто шестьдесят пудов. И вот: никто на это даже внимания не обратил, а ты говоришь: очевидно. Очевидного вообще не бывает. Он собрал сто шестьдесят пудов, а остальной народ ходил, мечтал о ста пудах и упорно пахал на двадцать два сантиметра.
— Ну вот, а сам же говоришь: плугарь — он пашет, так он и спит.
— Ну а что, и спит.
— А я так думаю, что тот, который пахал на двенадцать сантиметров, не спал, злился ночи напролет.
— А чего ему злиться, он засеял — и он за свои сто шестьдесят пудов спокоен. А вот ты в своих пудах и сантиметрах уверен ли?
— Как тут можно быть уверенным, — загоревал я. — У нас дело такое — только вскрытие покажет, кто был прав.
И наступает ночь — примерно каждая седьмая (остальные шесть копится заряд) — и я «выхожу на трибуну».
Я выхожу всякий раз по-другому. И говорю тоже разное. Но начало моей речи неизменное.
— Товарищи! То, чем занимается в науке Дулепов, заслуживает полного умолчания. (Дальше у меня идут варианты.) Этим занимались и пятьдесят лет назад, и будут сто лет спустя заниматься — те, кто не способен к настоящему первопроходческому делу. Ни холодно, ни жарко от этого не было и не будет. Удоя от козла дождешься ты скорей, как сказал бы Омар Хайям (нет, это, конечно, надо вычеркнуть). И пусть бы себе занимались, я повторяю, эта тема заслуживает полного умолчания — заслуживала бы, если б она не стала той печкой, от которой танцуют в нашем отделе и от которой принуждены танцевать мы все. И печка эта заняла в финансовом отношении столько места, что мы, другие, вообще свалились с пятачка. При том, что эта самая печка — прошлогодний снег нашей отрасли. Бесплодность изысканий Дулепова я берусь наглядно доказать. Я борюсь, собственно, не против Дулепова, а за свое существование в науке — свое и моих товарищей, потому что эта печка нас спихнула.
Я репетирую свою речь так и сяк, на сто ладов, меня заносит то в одну, то в другую крайность. Отпускаю себя с цепи в отрадную злость. Дойдя до конца, возвращаюсь к началу — и опять, и опять, — пока не забурюсь в дряблую трясину утра.
Сколько-то успеваю поспать.
Прихожу на работу весь ватный.
Завижу его — костюм, походку, жесты, эту шею, вывалившуюся из воротника, как тесто из квашни, — и становлюсь не способным к работе.
— Драсте, — не глядя.
— Здравствуйте, — корректно отвечает он.
Проклятие субординации! Я должен приветствовать его первым.
Ненавидеть в одиночку мне мало. Я ищу союзников — сообща ненавидеть. Широким фронтом. Помощников чувству ищу. Я вылавливаю из текущей жизни чье-нибудь малейшее недовольство и методом