только подразнит.
Павлуха посмотрел на меня тихим взглядом, как будто даря мне свое прощение, и пошел себе домой прочь.
Вот кого я не хотела бы теперь встретить: а вдруг сытый, благополучный, читает газеты, чем-нибудь перед кем-нибудь гордится. Что мне тогда останется? А так — я могу представлять о нем что захочется, любую вещь из самых настоящих. Так — я могу о нем сожалеть...
О других одноклассниках кое-что знаю. У Любы все, как у людей, дом, работа, посуда за стеклом. Толя Вителин, нежный мальчик, всю жизнь сторонился женщин, живет один в глуши, дремучий мужик, и сильно пьет.
Сейчас кругом развелись дискотеки. У клуба уже не висит афиша «танцы», а: «дискотека». В нашем НИИ тоже есть своя. Институтские любители вкладывают душу: рассказывают в микрофон, потом включают стерео, и разноцветные прожекторы мечутся в темноте по оклеенной фольгой стене актового зала. А народ встает из-за столиков (из буфета натаскивают сюда столики: чай и пирожные) и пляшет, не считаясь ни с чем.
Многим из нас под сорок, но в пятницу раз в месяц мы остаемся после работы на дискотеку и приходим домой к полуночи. В этом есть что-то бодрящее: музыка, ритм, подъем тонуса, некоторое расслабление нравов... Этакий привкус свободы, за который моя подруга Зина Зеленская так любит читать романы про красивую жизнь.
Она приносит на работу очередной номер «Иностранной литературы» и со стоном зависти читает мне избранные места. Сесть в желтый «ситроен», поехать в аэропорт, оставив троих детей на приходящую прислугу, слетать в Вашингтон на тайное свидание и к вечеру вернуться домой, как будто из супермаркета. «Дорогой, сегодня мы поужинаем дома: я купила холодную курицу».
Мы с Зиной всегда остаемся на наши дискотеки. Мы с ней младшие научные сотрудники. Вечные младшие научные сотрудники. Наши мужья хорошо зарабатывают, и карьера — это их дело, а не наше, считает Зина. А я вообще никак не считаю: мне все равно.
«Бони М» взвинчивает своим «Распутиным» накал до предела. Народ ослеп от ярости танца. Потом мы рассыпаемся за столики, утираем пот и отдышиваемся. К нашему столу подсаживается Рудаков, начальник катодного отдела. Он со своим чайником. Он сливает из наших чашек остатки в пустой стакан и наливает нам кофе. Мы пьем. «Ого», — с восхищением говорит Зина. Восхищение немного преувеличенное, но так надо: у них с Рудаковым начинается роман, поэтому все приятное преувеличивается. Это как магнит под железными опилками: все лучшее в одну сторону — к новому другу, а все неприятное — в другую сторону — к мужу. Потом она уйдет от мужа к новому другу, поляризация от жизни и времени рассеется и установится скучное семейное равновесие плохого и хорошего. То же, что и раньше, — и опять будет чего-то не хватать...
Мне-то чего не хватает — я знаю: чтобы заплакать, как в детстве, ни от чего. Но этого уже не будет: я разучилась. А другое меня не устроит.
Зина с Рудаковым идут танцевать. Я пляшу с Глуховым и предательски слежу за своей подругой Зиной Зеленской. Она вскидывает руки, трясет распущенными волосами и изображает восхищение. И они ведь доведут этот театр до конца, просто из самолюбия, раз уж начали. Я подло наблюдаю ради удовольствия превосходства. Наблюдатель всегда в превосходстве над действующим лицом.
Глухов танцует со мной заинтересованно, но я-то никому не доставлю удовольствия превосходства над собой, поэтому уже к середине танца интерес Глухова пропадает.
Но музыка все длит и наращивает свой безвыходный призыв. Проклятые Сирены. Так пропал мой отец: он думал, что его ждет бог знает что необыкновенное от всех этих танцев и музыки. Но я, как Одиссей, — я знаю этому обману цену. Эти сладкоголосые чудовища прожорливы, как утки. Я привязала себя к мачте.
Мы возвращаемся к столику, оглушенные громом музыки.
— Пошли к себе в отдел, — предлагает мне Зина. — Поставим чай, отдохнем в тишине. Владимир Васильевич просил чаю в тишине.
Мы поднимаемся на свой третий этаж. В нашей комнате за шкафом стоит стол — там мы обыкновенно пьем чай. Зина включает чайник, я расставляю чашки.
— А приятный человек Владимир Васильевич, правда? — непосредственно говорит Зина, но, спохватившись, суровеет: видимо, она собирается выдать мне свой роман за служебную дружбу. Она заглаживает оплошность, переводя мое внимание на свою материнскую озабоченность:
— Ну, как твоя Ленка? Мой Игорь совершенно меня довел: не хочет учиться.
Правильно делает, думаю я. У него сейчас глаза и уши, каких уже потом не будет. Ему слушать кругом, смотреть во все глаза и думать, а тут учебники. Если взять жизнь человека всю целиком и высушить, выпарить воду пустых дней, то останется сухое вещество жизни. И вот что окажется этим сухим тяжелым веществом жизни: детство. И больше почти ничего.
Вслух я этого не могу сказать, незачем. Да Зина меня и не услышит. У нее бегают глаза, она вскакивает и нервно ходит по комнате — с минуты на минуту зайдет ее Рудаков. Ей лестно, что он начальник отдела. Боже мой, бедность, бедность, убожество. Я говорю:
— В нашем классе был двоечник один — он из всех нас оказался самый умный. Павлуха Каждан...
— Кем он стал? — рассеянно спрашивает Зина, прислушиваясь к звукам в коридоре.
— Мудрецом.
— Это профессия? — говорит Зина с издевкой. Она про себя считает меня дурой. Как и все мы тут считаем друг друга. — Нет уж. В четвертом классе — и не хотеть учиться! Вырастет олухом — кому он будет нужен?
— Себе, главным образом, — а кому мы еще нужны? — бормочу я неубедительно и зачем-то добавляю: — В четвертом классе я очень любила одного мальчика...
— Ха-ха, — усмехается Зина — она вся в ожидании: откроется дверь, и он войдет. — Не надо путать серьезные вещи с детскими игрушками, — наставляет она меня.
— Да, конечно, — соглашаюсь я. Не заявлять же, что во всей моей взрослой жизни не оказалось такой серьезной вещи, с высоты которой я посмотрела бы на свои детские переживания, как на игрушечные.
Шаги, распахивается дверь, и входят Рудаков с Глуховым, внося в нашу комнату шум и движение. Зина начинает суетиться, как будто боится не успеть рассадить гостей и налить чай. Я сижу, не пошевелившись. Рудаков опять принес свой чайник.
— Да брось ты этот чай! — останавливает он Зину. — Мы со своим пришли.
Он наливает всем кофе.
Глухов смотрит на меня с некоторым вопросом: мол, стоит ему тут сидеть терять время или не стоит. Я отворачиваюсь передвинуть стул, чтоб не отвечать ему на взгляд. Пусть посидит, черт с ним.
— А вы не на машине? — спрашивает Рудакова Зина.
Ах да, у него же еще и машина — это для Зины немалый козырь. Если уж тужиться изображать раскрепощение под заграничные романы, то, по меньшей мере, должна быть машина.
Выедут по тряской дороге за город, откинут сиденья, и Зиночка будет закрывать глаза, чтоб не видно было, какую скуку она превозмогает, притворяясь страстной.
— «Милый, сегодня мы поужинаем дома: я купила холодную курицу», — говорю я в кавычках и усмехаюсь, вертя в пальцах свою чашку.
Мужчины недоуменно переглядываются, но Зина меня, кажется, поняла.
— Что такое? — спрашивает Рудаков. У него глаза навыкате и белесые курчавые волосы. Бездарный мужик.
— Холодная курица — это любимая Зинина закуска. Продается в кафе напротив.
— Напротив чего? — спрашивает сбитый с толку Рудаков.
— Вообще напротив, — объясняю я.
Зина язвительно говорит:
— Владимир Васильевич, не удивляйтесь Евиным странностям. Ей бы жилось легче, если бы их было хоть немного поменьше, — угрожающий короткий взгляд в мою сторону. — Она была влюблена уже в