конца и без края.
Люся остановилась, но Гошка этого не почувствовал, не оглянулся и рассерженно удалялся между деревьев.
Ей захотелось немедленно найти Алину и узнать, в чем состоит любовь и как она выражается, потому что Люся вдруг заподозрила, что не знает этого и никогда не знала. А вдруг их долгое мирное сосуществование с Гошей — вовсе никакая не любовь, а просто они вдвоем — артель по наращиванию благосостояния, а?
Она пошла по лесу наугад и вдруг вспомнила, как после Нового года спросила Алину, какое желание та загадала в новогоднюю полночь, и Алина ответила, что уже три года загадывает одно и то же: не разлюбить.
Что мы делаем! — оторопело подумала Люся и остановилась. И не знала, как быть. Догнать Гошку? Сказать ему: нельзя это, нельзя! Уговорить — пусть отвезет всех домой и больше не трогать Алину, пусть она сохраняет это свое, такое важное. Лучше утонуть в шторм, чем то, что они затеяли сделать с Алиной.
Деревья безучастно стояли вокруг, каждое на своем извечном месте. А она, Люся, была здесь чужая и незваная, и ничто не имело к ней сочувствия. Бог послал сиротливые заросли, мглу и ветер, чтобы ей узнать этот час: сумерки и дождливые травы — как они клонятся к земле. Она быстро пошла, не глядя под ноги. Ей теперь было не до топлива: только бы отогнать эту тоску, прохватившую ее ознобом насквозь.
Вот так живешь, — думала она, — а потом прорежется, как зуб мудрости, такая вот минутка, и не дай бог.
Она вырвалась к берегу, на незнакомое место. На открытом мысу деревья трепало ветром и мотало из стороны в сторону. Гошка прав: настоящий шторм. Неслись непробиваемые тучи, ветром косило кусты.
И вдруг последнее солнце пробилось в прореху неба, тучи взорвались и закишели белым огнем, бока волн и мокрые коряги на песке яростно осветились, все дрожало, извергалось, деревья метались и расхлестывали пламя солнца, а столбы света нерушимо упирались в берег: свадьба жизни и смерти, а на песке, на коряге сидела, сползая, Алина, то закрывая лицо руками, то отнимая их, и, захлебываясь, плача, она дико повторяла: «Ну иди же сюда, я здесь, я с тобой, я с тобой», и шторм глушил ее голос, а там, куда она обращалась в таком страшном изнеможении, чайка тревожно топталась на вывороченном пне, топорщась белыми перьями.
Окаянное, окаянное место.
Все-таки ночь они провели благополучно. И Алина ничего, приплелась в темноте к костру, а ведь Люся думала: ну все, сейчас она утопится в этой пучине, чтобы потом тоже летать, и пусть, думала, может, ей так лучше будет. Лучше, чем устраивать благополучное гнездышко с занавесками, с камином. И Люся не потревожила ее на коряге и ушла потихоньку к лагерю, к костру.
Она сказала, что Алина придет, что искать ее не надо.
Она сварила ужин.
И действительно, Алина пришла. Нет, живуч человек, слаб. Так подумала с огорчением Люся.
Устроились в палатке: Гоша с Люсей посередине, а те по краям. Чтоб, значит, не прикасаться.
Мужчины легко заснули здоровым сном. Люся и Алина лежали рядом и притворялись спящими, чтобы молчать. У обеих было безутешное чувство — только разное.
Потом Люся тихонько выползла из палатки и сидела на берегу одна. Тихая была пустынность. Вода, материнское вещество. Хотелось уплыть и спрятаться в глубь нее.
Ветер перестал. Небо очистилось, но остатки волн еще выбрасывались на берег вместе с отражением луны. Потом луна закатилась за хмарь, и вода погасла.
Люся знала, что никто не выйдет из палатки и не потревожит ее. Некому было следить за ней с пристальным чувством любви и заботы. Ей предоставлено было жить в благополучии, и у нее была компания приятелей против скуки. И не было у нее кого пожалеть — разве что себя.
Напрасная моя плоть, — думала Люся, — скоро, скоро все кончится. Никто не прилетит.
Грибы она замариновала.
Алина сдалась. Как уже выяснилось, слаб бедный человек, Они с Костей решили пока не расписываться. «Ведь я даже не разведена», — неловко сказала Алина Люсе и опустила глаза.
Однако по настоянию Костиной мамы собрали небольшую вечеринку. Шампанское.
А Люся не пошла, она что-то расхворалась: с недавнего времени душевные огорчения стали отражаться на ней физически. А раньше это было по отдельности. Гошка пошел один, ответив ей: «Как хочешь». В соответствии с принятым у них невмешательством в дела другого.
Молчи
Так напевал и насвистывал сухопутный мальчик моей юности. Он присел передо мной на корточки и соображал, как исправить мое лыжное крепление.
Ловко починил, мне бы так ни в жизнь не сообразить. Толковый был мальчик. И отправились мы на охоту.
Отплывает теплоход наш в Тихий океан, валится, валом валит мягкий снег, на палубе кидаются снежками. Промыло воздух снегом, профильтровало — и пахнет чистым сухим электричеством — как под кварцевой лампой. Ультрафиолетовый воздух.
Матросики наши вылепили прямо на палубе снежную бабу. Видимости никакой. Трудно будет вести корабль.
Лыжи были на валенках. Зимние каникулы, рождественские морозы, середина континента, а мы отправились на охоту — на двоих с одним ружьем; мы шли по лесу, он впереди; редкие березки, блистающая пыль с них осыпалась, наст сиял, кололся тысячью игл, к счастью, мы не встретили жертвы для убийства; он шел впереди на лыжах и то напевал, то насвистывал: «Вода, вода, кругом вода...», а я замирала, глядя и слушая, растворившись в любви к нему вся, без осадка.
На дальнем пирсе кто-то черный, сквозь смутный снежный занавес, обнимает снежную бабу в одинаковый с ним рост.
Тишина; тише, чем в снегопад, не бывает.
Ребята кидают снежки на причал. Оттуда несмело летят ответные. Бегут опоздавшие пассажиры. Уже несколько раз поднимали и снова опускали трап. Наконец подняли окончательно.
Два буксирчика деловито оттянули нас за бок от причала и отбежали в сторонку. Заработали наши двигатели. Грянул марш «Прощание славянки». Кто уцелеет? Я всегда плачу. Я славянка, и я