вашего брата...
— Вот и нет, – сказала она, уклоняясь от предложенной темы (и при этом повороте ее речей я ощутил внезапную переслойку в текстуре времени, как если бы это случалось прежде или должно было случиться вновь). – Дом-то как раз
Тень укора в моих словах была больше, чем тенью. Я действительно верил даже тогда, едва перейдя за второй десяток, что к середине столетия стану прославленным, вольным писателем, живущим в вольной, почитаемой всем миром России, на Английской набережной Невы или в одном из моих великолепных сельских поместий, и творящим в стихах и в прозе на бесконечно податливом языке моих предков, между коими насчитывал я одну из двоюродных бабок Толстого и двух добрых приятелей Пушкина. Предчувствие славы било мне в голову сильнее старых вин ностальгии. То было воспоминание вспять, огромный дуб у озера, столь картинно отраженный ясными водами, что зеркальные ветви его кажутся принаряженными корнями. Я ощущал эту грядущую славу в подошвах, в кончиках пальцев, в корнях волос, как ощущаешь дрожь от грозы, от умирающей красоты глубокого голоса певца перед самым ударом грома, от строки “Короля Лира”. Почему же слезы мутят мне очки, едва лишь я вызываю этот призрак славы, так искушавший и терзавший меня тогда, пять десятилетий тому? Образ ее оставался невинен, образ ее был неподделен, и несходство его с тем, чему предстояло сбыться на деле, разрывает мне сердце, словно жгучая боль расставания.
Ни честолюбие, ни гордыня не пятнали воображенного будущего. Президент Российской Академии приближался ко мне под звуки медленной музыки, неся подушку с лавровым венком, – и с ворчанием отступал, ибо я покачивал седеющей головой. Я видел себя правящим гранки романа, которому, разумеется, предстояло дать новое направление русскому литературному слогу, –
Из холодной постели в Кембридже я озирал целый период новой российской словесности. Я предвкушал освежительное соседство враждебных, но вежливых критиков, что станут корить меня в петербургских литературных журналах за болезненное безразличие к политике, к великим идеям невеликих умов и к таким насущным проблемам, как перенаселенность больших городов. Не меньше утешало меня и предвидение непременной своры плутов и простофиль, поносящих улыбчивый мрамор, недужных от зависти, очумелых от своей же посредственности, спешащих трепливыми толпами навстречу участи леммингов и сразу вновь выбегающих с другой стороны сцены, прохлопав не только суть моей книги, но и свою грызуновую Гадару.
Стихи, которые я начал писать после встречи с Ирис, должны были передать ее подлинные, единственные черты – то, как собирается в складки лоб, когда она заводит брови в ожидании, пока я усвою соль ее шутки, или как возникает иной рисунок мягких морщин, когда, нахмурясь над Таухницем, она выискивает место, которым хочет поделиться со мной. Но инструмент мой был еще слишком туп и неразвит, он не годился для выраженья божественных частностей, и
Ни один из тех описательных и, будем честными, пустеньких опусов не стоил (особенно в переводе на голый английский – не оставлявший в них ни склада ни ляда) того, чтобы их показывать Ирис, к тому же диковинная застенчивость, какой я отроду не знавал, приволакиваясь за девицей на бойкой заре моей сладострастной юности, мешала мне представить Ирис этот свод ее прелестей. Но вот ночью 20-го июля я сочинил более косвенные, более метафизические стихи, которые решился показать ей за завтраком в дословном переводе, взявшем у меня времени больше, чем сам оригинал. Название стихотворения, под которым оно появилось в парижской эмигрантской газете (8 октября 1922 г., после нескольких напоминаний с моей стороны и одной просьбы “прошу вас вернуть...”), было да и осталось – во всех антологиях и собраниях, перепечатавших его в последующие пятьдесят лет, – “Влюбленность”, – оно облекает золоченой скорлупкой то, на выраженье чего в английском уходит три слова.
— Это у меня здесь, на обороте. Стало быть, так. We forget – or rather tend to forget – that being in love (
— Этих – как?
— Этих философических любовных стихов. I remind you, that
— Вашей девушке, – заметила Ирис, – должно быть, здорово весело с вами. А, вот и наш кормилец. Bonjour[13], Ив. Боюсь, тостов тебе не осталось. Мы думали, ты уж несколько часов как ушел.
На миг она прижала ладонь к щечке чайника. И это пошло в “Ардис”, все пошло в “Ардис”, моя бедная, мертвая любовь.
6
После пятидесяти лет или десяти тысяч часов солнечных ванн в разных странах – на пляжах, палубах, на лежаках и лужайках, на скалах и скамьях, на кораблях, на кровлях и балконах – я мог бы и не упомнить чувственных тонкостей моего посвящения, если б не эти мои старинные заметки, так утешающие