безделушек из лавандовой спальни любимой: у лилового плюшевого медведя, у занятного французского романа (“Du cote de chez Swann”[20]), который я ей купил, у плетенки с опрятной стопкой свежепостиранного белья, у двух барышень с цветного снимка в вычурной рамке, косо надписанного “Леди Крессида и лапочка Нелл, Кембридж, 1919”; первую я принял за Ирис в золотом паричке и розовом гриме, но внимательное изучение показало: это Ивор в роли той чрезвычайно докучной девицы, что так егозит в небезупречном фарсе Шекспира. Впрочем, и хромодиаскоп Мнемозины тоже ведь может прискучить.

Когда я уже с меньшим пылом возобновил мои нудистские блуждания, мальчишка, насилуя уши, смахивал пыль с клавиш “Бехштейна” в музыкальной гостиной. Он что-то спросил у меня, похожее на “Hora?”[21], и я повертел перед ним запястьем туда и сюда, показывая бледный призрак часов и браслетки. Совершенно неверно истолковав этот жест, он отвернулся и покачал тупой головой. То было утро неудач и ошибок.

Я повернул в буфетную ради стакана-другого вина – лучший завтрак при любых неурядицах. В коридоре я наступил на осколок фаянсовой плошки (накануне мы слышали ее дрызг) и с руганью заплясал на одной ноге, норовя разглядеть воображаемый распор посреди бледной ступни.

Литр rouge[22], который я так живо себе представлял, оказался на месте, но штопора я не смог отыскать ни в одном из буфетных ящиков. Грохая ими, я в промежутках слышал, как ара орет что-то дурное и страшное. Пришел и ушел почтальон. Редактор “Новой Зари” (“The New Aurora”) опасался (жуткие трусы эти редактора), что его “скромное эмигрантское начинание” не сможет и проч. – скомканное “проч.”, полетевшее в кучу отбросов. Без вина, без венка, с Иворовой “Times” подмышкой я прошлепал по черной лестнице в мою душную комнату. Буйство в моем мозгу все-таки началось.

Именно тогда, отчаянно рыдая в подушку, я и решил предварить завтрашнее предложение руки и сердца исповедью, которая, быть может, сделает его неприемлемым для моей Ирис.

7

Если посмотреть из нашей садовой калитки вдоль асфальтированной аллейки, что тянется леопардовой тенью к деревне, отстоящей от нас шагов на двести к востоку, увидишь розовый кубик маленькой почтовой конторы, зеленую скамью перед ней, а над нею – флаг; все это с оцепенелой яркостью вписано прозрачными красками между двух последних платанов из тех, что одинаковыми рядами вышагивают по сторонам дороги.

На правой (южной) ее стороне, за каемкой канавы, занавешенной ожиной, виднеются в прогалах пятнистых стволов полоски лаванды или люцерны, а дальше тянется параллельно нашей стезе (к чему эти вещи имеют всегдашнюю склонность) низкая белая ограда погоста. На левой (северной) стороне мельком видишь сквозь те же проемы простор восстающей земли, виноградник, далекий крестьянский дом, сосновые рощи и очертания гор. К предпоследнему стволу на этой стороне кто-то приклеил, а кто-то другой частью отодрал бессвязное извещение.

Едва ли не каждое утро мы, Ирис и я, выходили этой аллейкой на деревенскую площадь, а с нее – прелестными краткими тропками – к Канницце и к морю. Ирис любила время от времени возвращаться пешком, она была из тех некрупных, но крепких девчушек, что упражняются в беге с барьерами, играют в хоккей, лазят по скалам, и потом еще отплясывают шимми “до безумного бледного часа” (цитирую из моего первого стихотворения, обращенного к ней). Поверх скудноватого купальника она надевала обычно “индийский” наряд, род сквозистого покрова, и следуя вплотную за ней и ощущая уединенность, укромность и вседозволенность сна, я впадал в животное состояние и испытывал трудности при ходьбе. По счастью, не уединенность, не столь уже и укромная, удерживала меня, но моральная решимость сделать серьезнейшее признание прежде, чем я стану любиться с ней.

Море виделось с этих откосов расстеленными далеко внизу величавыми складками, и медлительность, с которой вследствие расстояния и высоты подступала возвратная линия пены, казалась слегка шутовской, ибо мы понимали, что волны осознают, как и мы, несвободу их побежки, а тут – такая сдержанность, такая торжественность...

Внезапно откуда-то из окружавшего нас кавардака природы донесся рев неземного блаженства.

— Господи-Боже, – сказала Ирис, – надеюсь, это не удачливый беглец из “Цирка Каннера”. (Не родственник пианиста – так по крайней мере считалось.)

Мы шли теперь бок о бок: тропинка, перекрестив для начала с полдюжины раз петлистую основную дорогу, стала пошире. В тот день я по обыкновению препирался с Ирис относительно английских названий тех немногих растений, которые я умел отличить: ладанника и цветущей гризельды, агавы (которую она называла “столетником”), ракитника и молочая, мирта и земляничного дерева. Крапчатые бабочки, будто быстрые блики солнца, там и сям сновали в случайных тоннелях листвы, и раз некто огромный, оливковый, с розовым отблеском понизу ненадолго присел на головку чертополоха. О бабочках я не знаю ничего да собственно и знать не желаю, особенно о ночных, мохнатых – не выношу их прикосновений: даже прелестнейшие из них вызывают во мне торопливый трепет, словно какая-нибудь летучая паутина или та пакость, что водится в ванных Ривьеры, – сахарная чешуйница.

В день, пребывающий ныне в фокусе, день, памятный событиями куда более важными, но несущий и всякого рода синхронную чепуху, приставшую к нему, как колючки, или въевшуюся наподобие морских паразитов, мы увидали, как движется между цветущих скал рампетка, а следом появился и старый Каннер с панамой, качающейся на тесьме, зацепленной за пуговицу жилета; белые локоны веяли над багровым челом, и весь его облик источал упоенье, эхо которого мы, без сомнения, и услыхали минуту назад.

После того что Ирис, не медля, описала ему авантажное зеленое существо, Каннер отверг его как eine “Пандору” (во всяком случае, у меня так записано) – заурядную южную Falter (бабочку). “Aber (впрочем), – пророкотал он, воздевая указательный палец, – если вам угодно взглянуть на истинный раритет, до сей поры ни разу не встреченный к западу от Nieder-Osterreich [23], то я покажу вам, кого я сию минуту поймал.”

Он прислонил сачок к скале (сачок немедленно рухнул, и Ирис уважительно его подняла), и под рассыпчатый аккомпанемент выражений пространной признательности (кому? – Психее? Ваалзевуву? Ирис?) извлек из отделения своей сумки конвертик для марок и очень нежно вытряс из него на ладонь сложившую крылья бабочку.

Бросив на нее единственный взгляд, Ирис сказала, что это всего лишь крошечная, совсем еще юная капустница. (У ней имелась теория, что, скажем, комнатные мухи понемногу растут.)

— Теперь смотрите внимательно, – сказал Каннер, игнорируя ее диковинное замечание и тыча сжатым пинцетом в треугольное насекомое. – То, что вы видите, это испод: левое Vorderflugel (“переднее крыло”) с исподу белое, а левое Hinterflugel (“заднее крыло”) – желтое. Я не стану раскрывать ей крылья, однако надеюсь, вы поверите тому, что я вам сейчас скажу. С наружной стороны, которой вам не видать, эта разновидность имеет такие же как у ее ближайшей родни – у малой белянки и у белянки Манна, обе попадаются тут на каждом шагу, – типичные пятнышки на переднем крыле, а именно, точку у самца и черное Doppelpunkt (“двоеточие”) у самки. С исподу пунктуация у этих родственников вопроизводится и только у вида, сложенный образчик которого вы видите на моей ладони, крыло снизу чистое – типографская причуда Природы! Ergo[24] – это эргана.

Одна из ножек лежащей бабочки дернулась.

— Ой, да она же живая! – вскрикнула Ирис.

— Не волнуйтесь, не улетит – одного сдавливанья довольно, – успокоительно ответил Каннер, спуская образчик назад в его прозрачную преисподнюю; и победоносно вскинув на прощание руки с рампеткой, он снова полез наверх.

— Животное! – простонала Ирис. Мысль о тысячах замученных им крохотных тварей томила ее, но через несколько дней, когда Ивор водил нас на концерт Каннера (поэтичнейшее исполнение Грюнберговой сюиты “Les Chateaux”[25]), она отчасти утешилась презрительным

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату