вычитывал в судьбе этих страдальцев скорбь психических и художественных превращений Врубеля. Он искал его в строках гениальной лермонтовской поэмы и в братстве боли.
Мой друг превосходно играл в волейбол, в городки, отлично плавал, бегал и танцевал на коньках и вообще прекрасно двигался — ритмично и музыкально. Он был великолепным охотником, метким, ловким, выносливым и незаменимым в устройстве ночлега с хорошим жарким костром.
Я редко видел такие ухватистые, умелые руки. Когда он строил свой загородный домик, а построил он его почти в одиночку, то без малейшего труда овладевал любой профессией: каменщика, столяра, плотника, штукатура, обойщика, маляра, циклевщика.
А что дал ему я? Очень мало. Быть может, лишь знакомство с двумя-тремя интересными людьми. И тут дело не в моей скупости, а в свойствах души Петра Кирилловича: он не разбрасывался, он должен был до всего дойти своим умом, своим чувством, держался за старые испытанные дружбы и крайне неохотно впускал новых людей в свой душевный обиход. Он серьезно относился к человеческим отношениям, к дружеской близости, требовал полного взаимного доверия и лишь тогда до конца открывался человеку.
Так же серьезно относился он к чтению, холодно воспринимая чужие рекомендации. Он умел сам «выходить» на нужное ему, не прельщаясь модным чтением, тем, что у всех на языке. Его душевная самостоятельность коренилась в глубокой серьезности этого внешне распахнутого, общительного, в молодости гулевого, бравого и всегда умевшего безраздельно отдаваться минуте человека. Он был крепким орешком, и многие люди заблуждались, думая, что видят его насквозь.
Завтра окоченевшее в морге тело моего друга уйдет дымом в хмурое осеннее небо. Но это не конец. От любого человека остается память: долгая или короткая, хорошая или дурная. Милый друг, красавец мой, мы все — твои близкие, друзья, бесчисленные ученики, читатели и почитатели — будем длить память о тебе, а потом передадим ее тем, кто придет после нас. Я уже начал службу памяти: мне не заговорить зубы собственной боли, и я пишу для других. Пусть знают люди, что наш общий дом стал беднее на одного даровитого, самобытного, нежного, честного и незаменимого человека,
ДИАЛОГИ
В этот раздел я включил интервью. Но это не просто сырая запись бесед, я обрабатываю все материалы: редактирую, что-то сокращаю, что-то дополняю, ибо для меня на первом месте не интонация, а содержание.
На Западе такую форму интервью не признают. Беседа должна сохраняться в неприбранном, непричесанном виде, во всей своей первозданности. Я отдал дань таким интервью, но вскоре решительно охладел к ним. В одном из солидных американских журналов, даже с претензиями на некоторую научность, я прочел, что на вопрос корреспондента о моем любимом молодом советском поэте ответ гласил: Осип Мандельштам. Даже если б я недослышал или оговорился, не стоило печатать такую чушь, но я предупредил, что сперва назову своего самого любимого поэта, потом скажу о молодых. Интервьюеру это предупреждение показалось излишним, он, видимо, не знал, кто такой Мандельштам, и в результате — постыдная накладка. Так я убедился, что буквальных интервью не бывает, даже если тебя записывают на диктофон. Интервьюер — живой человек — всё равно вносит какой-то корректив в сказанное. Так уж лучше делать это самому.
И теперь я со спокойной совестью правлю интервью, о чем заранее ставлю в известность своего собеседника. И все-таки живая непосредственность разговора не исчезает, и это отличает интервью от надиктованной статьи. Называю моих интервьюеров в том порядке, как расположены наши беседы.
Драгоценный груз
— Юрий Маркович, мы подчас так спешим пережить свое детство, отбросить его, будто бы оно — связывающие наши действия пеленки. А между тем взгляд человека, сохраняющего в памяти детство, не потерявшего детскую остроту восприятия, обретает особую перспективу. В вашем творчестве она ясно и четко просматривается. Что дает вам как писателю это ощущение привязанности к детству?
Юрий Нагибин. Хочу напомнить абсолютно справедливую, блестяще сформулированную и не поблекшую от многократного цитирования истину, что все мы родом из своего детства. Она справедлива по отношению к любому человеку, к художнику — справедлива вдвойне. Можно привести множество примеров, когда большие писатели обращались к образам детства. Толстой, Лесков, Пруст, Ренар, Горький… И самым чистым, самым светлым, самым важным, большим и значимым навсегда остается образ матери.
Мать — это первая родина. И может быть даже по значению своему — самая большая.
Мать по крови, мать, давшая жизнь, или женщина, заменившая мать, ставшая ею в силу каких-то жизненных обстоятельств (скажем, А. М. Горькому, рано потерявшему мать, ее заменила бабушка), — этот образ никогда не теряет своей притягательности, своей силы, и любой человек, не только творческий, невольно соотносит свою жизнь, свои уже взрослые поступки с тем зачастую неуловимым, неощутимым, незримым научением, которое пришло к нему от матери.
Человек формируется всей жизнью. Двор, детский сад, школа и все то, что связано с ней: первый пионерский отряд, комсомол — это важные, формирующие человеческую душу начала. Но переживание, ощущение, связанное с матерью, — первое, такое глубокое, такое мощное. Никакая нянька, воспитательница, учительница, вожатая или классная руководительница не обладает материнской силой воздействия на строящуюся душу ребенка.
Для меня, да и для всех моих сверстников-соучеников (а за их жизнью я следил; наши связи прервались, и то не полностью, лишь во время войны) всегда играла огромную роль в жизни семья, причем у большинства — именно мать.
Мы принадлежим к поколению людей, родившихся в первые тревожные годы Советской власти. У меня и у моих сверстников было очень много общего и почти у всех были сходные отношения со своими родителями, со своими матерями. Я буду рассказывать о своем детстве, но это вместе с тем в весьма существенных чертах — рассказ о детстве моих друзей, моих однокашников.
Я двадцатого года рождения, коренной москвич. Так получилось, что воспитывался я в основном матерью. Отца изъяли из моей жизни, когда мне было восемь лет. Вскоре возник отчим, но он жил отдельно и лишь появлялся у нас. Позднее он сыграл большую роль в моем формировании. А детство мое было согрето Вероней, нашей «домоправительницей». И был мой родной дед — врач.
Вот первые воспитатели. Каждый вносил какую-то лепту в мое развитие, но никто никогда не думал и не говорил, что он меня воспитывает, создает, формирует. Ответственность и любовь в нашей семье были истинными, подлинными, недекларируемыми. Дед и две женщины сумели в силу своей душевной ответственности создать такую обстановку, что я не ощущал отсутствия отца. Меня воспитывали и с любовью, и с определенной жестокостью, придерживаясь тех правил, которым следовал бы мой отец, если бы он был рядом. И хотя я почти все время пропадал во дворе, в школе, на спортивной площадке, на катке, все равно часы, проведенные дома, в полутора комнатах большой коммунальной квартиры, которые мы занимали, оказались по содержанию своему наиболее важными, глубокими, наиболее способствующими постижению сложности жизни.
Когда я анализирую свои взгляды и доискиваюсь причин моих нынешних поступков, если мне хочется проследить, откуда у меня те или иные качества, то я чаще всего нахожу у их истоков мою мать — Ксению Алексеевну.
Я очень люблю природу. Конечно, это находит отражение и в моих рассказах. Писатель Николай Атаров удачно назвал статью-предисловие к моему двухтомнику — «Человек из глубины пейзажа». Так он охарактеризовал моего лирического героя. Откуда такая слитность с дышащим, зеленым, синим миром, с тем, что за окнами? Ведь по рождению я человек городской. Мать передала мне свою любовь к этому