картофельный или крупяной кандер, круто посоленный, щедро заправленный луком и свежей капустой, с куриным яичком и свиным салом.
Смачно откусывая ржаной хлеб и хлебая кандер, старик замолкал. Женщины изредка обменивались несколькими словами о самом нужном.
Повечеряв, старик бормотал скороговоркой, повернувшись к образу Спаса Нерукотворного в переднем углу:
— Благодарим те, Христе боже наш, яко насытил еси нас земных твоих благ, не лиши нас и небесного твоего царствия! — Потом, поглядев на Виталия, говорил: — Пойдём-ка, друг, на воздух!
Кряхтя, он усаживался на завалинку и хлопал рукою подле себя:
— Садись-ка! Поговорим!
Виталий не отказывался от разговоров с Верхотуровым. Ему нравился и сам старик да и весь уклад в его доме, основанный на взаимном уважении и доверии друг к другу членов семьи.
— Вот ты скажи мне… — начинал Верхотуров. — Кузьма-то все знал, да мне совестно было у своего семени учиться. Почто я тебя пытаю? Почто у стариков не спрошу? Это они для тебя старики, а я их всех мальчишками помню. Бороды-то отрастили, а мне борода — не указ, я их без бороды вижу, какие они есть! На что у Чувалкова, у кулака нашего, борода библейская, кто ни посмотрит — думает: патриарх! А мне — тьфу! — все видится, как у него из носа течёт. Мальчонкой-то он был сопливей всех в деревне да и умом не шибко…
Он долго тянул козью ножку. Потом чёрным, корявым пальцем гасил её и говорил со вздохом:
— Как Миколашку-то сковырнули да генералам по шапкам надавали, вся старая жизнь разрушилась. Я округ смотрю и мало чего понимаю; раньше понимал, да, видно, тот умен, кто со своим растёт! Моё на закат пошло, а твоё — на восход! Стало быть, ты сейчас об новой-то жизни больше понимаешь, объяснить можешь. Вот, например, раньше было говорено всем: «Вера, царь и отечество». Ну, царя унистожили. А на его место кого же?
— Советская власть! — говорил Виталий.
— А как её понимать? — спрашивал Верхотуров и лез в кисет заворачивать новую козью ножку.
— Ну раньше-то, при царизме, главным был царь, а приближённые его — богач на богаче! А теперь власть рабоче-крестьянская. Лучшие люди государства решают все вопросы сообща, советуясь между собой. Помнишь: ум — хорошо, а два — лучше!
— Ну, допустим, так. А как с отечеством быть? Раньше я знал: ружьё в руки, коли кто на нас лезет, — защищай отечество! А теперь ваши все про этот Интернационал беспокоются. Послушаешь иной раз — вам и китаеза и я не знаю, кто ближе своего-то, русака! Это как?
— Мы не только для себя хорошего хотим. Мало чести и радости самому по-человечески жить, а рядом чтобы миллионы людей погибали в кабале у буржуев. Вот ты говоришь — китаеза… Смотря какой: лавочник или крестьянин? Крестьянину да рабочему мы друзья, а банкиру, фабриканту — враги… У каждого немецкого Ганса есть немецкий кулак, у каждого китайского Ли есть свой джангуйда, у каждого английского Джона есть свой хозяин. Не думай, что они давят на них меньше, чем ваш Чувалков. Как же нам не думать о них!
Верхотуров посмеивался:
— А как же с верой быть? Всех богов в печку, что ли? Это не выйдет. Корешок-то у неё длинный, не при нас с тобой зачался. Как за этот корень возьмёшься, гляди, чтобы беды не было!
«Смеётся надо мной старик!» — с огорчением думал Виталий и жалел, что мало читал. Вопросы были не пустячные. Виталию нужны были знания, убеждённость и выдержка, чтобы ответить на них.
— Умные люди говорят, отец, — отвечал Виталий, — что вера в божественное произошла от неверия человека в свои силы да оттого, что у него было мало знаний. На себя надежды не было! Вот и придумал он себе высокого покровителя. Счастье привалило — значит, бог послал за труды праведные; худо случилось — опять же бог наслал, за грехи или в испытание. Человек-то за себя не ответчик стал. А большевики, отец, хотят, чтобы человек на себя взял все тяготы в жизни, не надеялся на вышние силы, а сам для себя жизнь строил, да не так, как там, на небесах, написано, а как ему надо. Господни-то пути неисповедимы, отец, нам ли их понять? Мы хотим идти своими, каждому человеку понятными путями к счастью не на небесах, а на земле…
— Ишь ты! — произносил вслух Верхотуров с таким неуловимым выражением, что Виталий не знал, соглашался ли с ним старик или выражал несогласие. — Как это у тебя ловко получается, все по полочкам разложил… Это туда, это сюда! Простота-а! Али это только на словах просто-то? В жизни, поди, потруднее будет, а? Ну прости, что утрудил тебя! Разболтался, как баба… Ты обожди тут малость, я тебе сейчас принесу твою пакетку.
Однажды, придя к Верхотурову, Виталий не застал старика дома.
— Возле лавки он, на брёвнах сидит, — сказала Степанида, встретившая Виталия во дворе. — Вы посидите тута, я схожу за ним сейчас… Собрались там старики да заговорились что-то…
— Я и сам его найду! — поспешно ответил Виталий, обрадовавшийся возможности пройтись по селу, и вышел со двора. «Может быть, Настеньку встречу!» — мелькнула у него мысль. Разыскивать девушку, искать с нею встреч он не стал бы, но если приведётся повстречаться с нею случайно — как было бы хорошо!
…Старики сидели на раскате брёвен подле чувалковской лавки — крепкой избы из полуметровых брёвен, крытой волнистым железом, с вершковыми внутренними ставнями и высоким крылечком. Лавка выходила фасадом на улицу. Дом самого хозяина был пристроен к ней глаголем и прятался во дворе, огороженном тесовым забором с высокими резными дубовыми воротами, за которыми громыхал на цепи злой пёс. По постройкам видно было, что главным для Чувалкова было уже не крестьянство, а торговля, — всем своим видом лавка говорила об этом. Она выпирала среди всех прочих деревенских домов своей крепостью, добротностью и, если можно так сказать о доме, своим нахальством. Так оборотистый торгаш, обладающий мёртвой хваткой в делах, красной рожей, сальным блеском глаз, наглой уверенностью своей в том, что он «любого облапошит», выделяется среди прочих людей.
По обеим сторонам дверей, выходивших на высокое крыльцо, были укреплены жестяные вывески, на которых были намалёваны хомут, голова сахара, банка ландрина, сапоги-вытяжки, козловые башмаки, бутыль керосина. Никаких надписей, даже фамилии лавочника, на вывесках не было. Дело было не в фамилии: в Наседкине хорошо знали Чувалкова…
Уже темнело, и Виталий не сразу увидел Верхотурова в группе сидевших мужиков. Никто не оглянулся на подошедшего Виталия — с таким вниманием слушали мужики одного, который сидел на крыльце лавки. Это был тщедушного сложения человек лет пятидесяти пяти с пышной бородой, прикрывшей всю его грудь, и голосом, которому он напрасно тщился придать мягкость и проникновенность.
— Я поступлю с вами так: пошлю на вас ужас, чахлость и горячку, от которых истомится душа и измучатся глаза, и будете сеять семена ваши напрасно, и враги ваши съедят их! — услышал Виталий.
В этот момент кто-то снизу потянул его за полу пиджака. Виталий присмотрелся — это был старик Верхотуров.
— Садись-ка!
Виталий присел подле Верхотурова.
— Кто это? — спросил он про говорившего.
— Чувалков! — тихо ответил старик.
Между тем Чувалков продолжал тем же тоном:
— И сломлю гордое упорство ваше, и небо ваше сделаю как железо и землю вашу — как медь… И будете есть плоть сынов ваших и плоть дочерей ваших будете есть! Так сказано в библии, книга Левит!
Злоба господня неутолима, если пожелал он воздать излюбленному народу своему кару за беззакония, — говорил Чувалков. — Полной мерой мерится чаша его воздаяния. Нет муки такой, какая не постигла бы его заблудшие чада… Да и как не воздать, если народ заблудился в грехах! Чего сопишь? — спросил он кого-то обычным голосом. — Не нравится? А ты погляди вокруг. Хозяйства порушены, семья вразброд пошла. Взыскал господь! Хлебородные губернии были на Волге, житницей российской назывались. А нынче что там? Глад и мор! И пожирают детей своих отцы и матери, и люди не гнушаются прикончить ближнего, чтобы только мамон свой набить. Полной мерой мерится! Кое сбылось уже, а кое ещё предстоит претерпеть… Сказано… «Города ваши сделаю пустыней, и опустошу святилища ваши, и не буду обонять