Неприятно сознаваться в проигрыше, и Мак-Гаун досадливо поморщился. Хорошо там, в Белом доме, делать большую политику и намечать пути её осуществления… Дело идёт не так гладко, как хотели бы хозяева! Кланг сумел связаться лишь со всякой швалью, которую большевики и не допустят к делам. Паркер — трудно было предположить, что он окажется таким слюнтяем, — вернулся из своей поездки с носом, и, кажется, совсем охладел к мысли, которая так понравилась ему раньше. Смит прибежал, как молодой осел с клочком сена в зубах, и принёс радостную новость, что он установил кличку председателя подпольного областкома, — «дядя Коля»! Олух! Как будто об этой кличке Мак-Гаун ничего не знал раньше…
Караев напрасно подозревал Суэцугу в показном благочестии. Суэцугу не «выламывался», он был православным. Присутствуя в соборе, он хорошо понимал все происходящее — и не только церковную службу. Теперь, молясь, он невольно думал о своём пребывании в России, которое — он не мог не видеть этого — приближалось к концу… В войну 1914 года, по окончании кадетского корпуса, его вызвали повесткой военного министерства для разговоров на частную квартиру. Разговор с Суэцугу вёл седоватый человек в гражданском платье, секретарём которого был капитан разведывательной службы… После этого разговора Суэцугу стал посещать школу русской духовной миссии в Токио, выделился среди прочих учеников своим вниманием к русскому языку и догматам православия и был крещён. Никто в духовной миссии не знал, что одновременно Суэцугу посещал другую школу, о которой он не имел права говорить. Когда он с успехом овладел всем, что, по мнению некоего высокого лица, было для него необходимо, ему предложили выехать в Россию, поселиться во Владивостоке и… на время забыть, что он японец. Никто не тревожил его в течение нескольких лет, и Суэцугу терзался, боясь оказаться забытым. Но о нем не забыли! Он опять встретился с седоватым человеком, на этот раз в каюте крейсера «Ивами» на владивостокском рейде. Начальник говорил очень тихо, так что, Суэцугу вынужден был весь превратиться в слух, чтобы не пропустить ни одного слова. Это были очень большие слова!.. Ноги побледневшего Суэцугу плохо повиновались ему, когда он вышел из каюты и ступил на палубу, загудевшую под его шагами; пронзительный ветер со снегом кружился вокруг него, когда он спускался по верёвочному трапу куда-то вниз, в темноту, пока его не подхватили снизу чьи-то сильные руки и не поставили на палубу катера, тотчас же отвалившего от «Ивами». Этого вечера Суэцугу никогда не забыть! Не забыть также и того, что последовало потом. Сердце у Суэцугу забилось при этих воспоминаниях. Однако бушевавшие в его груди чувства никак не отразились на его лице… С тех пор все, что делал Суэцугу, было исполнено глубочайшего смысла и значительности. Если бы Караев мог присмотреться к тому, что было очень хорошо запрятано в глазах Суэцугу, он не увидел бы в нем подобострастия при взгляде на Дитерихса. Это было совсем другое чувство.
Когда молебен окончился, архиепископ Мефодий вышел на амвон с крестом. Толпа зашевелилась. В наступившей тишине было слышно, как в алтаре кашляет снимавший облачение иерей, служивший вместе с Мефодием. Архиепископ неодобрительно прислушался к кашлю, нахмурился и сказал:
— Братья христиане, православные, чада мои! С давних времён, когда свет Христовой веры осиял мрак язычества, крёстное знамение стало символом силы божией!
Архиепископ перекрестился. Вслед за ним широко перекрестился и Дитерихс и все сопровождавшие его чины. Перекрестился Суэцугу. Перекрестился Караев, подумавший при этом: «Ну, пошёл теперь турусы на колёсах развозить… Жрать хочется до смерти!»
Краска бросилась в лицо архиепископу. Он заговорил о большевиках, и проклятия посыпались с его бескровных старческих уст. Все громы и гневы господни обрушил он на большевиков. Одного языка ему не хватило, и он проклинал их по-русски, по-старославянски и по-латыни. — Ого! — с уважением покосился на Мефодия Мак-Гаун. — Кажется, он кое-что умеет!»
— Ныне настало время, — воскликнул Мефодий, — для «крестового» похода, похода под священным знаком креста, на большевиков и пожать жатву господа, ибо время приспело!
Тут Дитерихс решительно прошёл по красному ковру к амвону.
Поймав руку архиепископа, он деловито приложился к кресту и сказал:
— Благослови, владыко, на дело! — И поцеловал руку Мефодия.
Вечером генерал подписал приказ о наступлении. Оно должно было начаться шестого сентября. «На Москву, русские воины! — начинался этот приказ. — На Москву, воины Земской рати!»
Первого сентября ночью об этом приказе узнал дядя Коля. Второго под видом путевой корреспонденции — «проследовал поезд No…» — этот приказ дошёл до Имана. Письменное сообщение о приказе, дублировавшее то, которое перестукивали железнодорожные телеграфисты, было доставлено третьего числа в штаб НРА — Пятой армии. Ответ прибыл четвёртого.
И дядя Коля благословил на дело свою невидимую армию.
Наседкино было расположено в удобном месте.
Шоссе, соединявшее Никольск-Уссурийский с Владивостоком, просматривалось с невысоких холмов, окружавших село. Железная дорога проходила в десяти верстах южнее села. А в одиннадцати верстах был железнодорожный мостик. Повредив его, можно было нарушить сообщение на этом участке пути. Место указал Любанский.
Подвижной отряд партизан на конях подошёл к селу на рассвете. Мёртвая тишина стояла в этот час. Даже собаки не тявкали. Спокойствие обнимало село. Партизаны спешились возле избы Жилиных, выжидая, когда второй отряд обойдёт село с другой стороны.
Из избы напротив выскочил Вовка Верхотуров. Справив малую нужду, он остановился, рассматривая партизан слипавшимися глазами. Не надо было спрашивать, кто такие эти люди, опоясанные ремнями, с винтовками и гранатами у пояса: своим видом они сказали Вовке все. Сон мгновенно слетел с него. Обрадованный, он принялся барабанить в окна своей избы и закричал что есть силы:
— Мамка! Степанида! Батенька! Наши пришли!
— Замолчи ты, чертёнок — цыкнул на него Панцырня. — Эко, глотку разинул… Сыпь домой, а то я тебя!
Парнишка побежал в избу. В это время из одного окна выглянул какой-то рыжеусый мужчина. Разглядев партизан, он тотчас же скрылся. В другом окне показались головы двух девушек; потом, растолкав их, выглянул старик Верхотуров. А через минуту, уже в штанах и сапогах на босу ногу, выскочил опять Вовка.
— Вы белых ищите? — закричал он через улицу.
Старшая из девушек, выглядывавших из окна, низким голосом крикнула:
— Да у нас один проживает. Идите сюда! — махнула она рукой. — Я пока его попридержу! — И голова её скрылась из окна.
Выскочил на улицу и старик Жилин, придерживая рукой расстёгнутый воротник рубахи, обнаживший покрытую седыми волосами грудь.
Партизаны разделились на несколько групп.
Жилин сказал:
— У Верхотуровых, напротив, один живёт.
Оттуда выскочила девушка, что обещала придержать белого. Басистым голосом она сказала:
— Удул, черт плешивый!.. Эво-он, через огороды чешет!
На задах мелькала белая фигура.
…Нина, кивнув двум партизанам, бросилась догонять беглеца, вслед за ним перескакивая через прясла.
Но уже кто-то кричал истошным голосом на другом конце деревни. Заржали кони. Какие-то фигуры замаячили в пролёте улицы. Хлопнул выстрел, другой, затем пошла стрельба пачками.
Тотчас же зашевелилось все село. То в одном, то в другом доме открывались окна, в них появлялись растрёпанные со сна крестьяне. С изумленнно-вопросительным выражением они оглядывали улицу и вслед за тем выскакивали, на ходу натягивая одежду.
— Прячьтесь! — кричал Виталий. — Заденет! Не слышите разве, стрельба идёт!
— А-а! Своя не тронет, чужая отскочит! — ответила Верхотурова басом и степенной походкой пошла по направлению выстрелов.
Туда же устремилось и все население деревни, разбуженное неожиданной суматохой. Так надоели белые сельчанам, что, не боясь случайностей, побежали они, чтобы видеть, как партизаны заберут белых в плен.