его было совсем не так уж велико, но страсть его пляски зажигала всех…
— Ну, Сергеевна… — крикнул он вдруг пьяно хорошенькой Ларисе. — Ай задремала?!
И помахивая беленьким платочком, Лариса неудержимо понеслась за отступавшим перед ней Григорием. И увернулся он точно, и рассыпался перед ней мелким бесом, и пошел на нее вдруг грудью, четко и легко отбивая сильными ногами такт веселой песни.
Из угла с дивана на него ласково и тепло смотрела приезжая красавица…
Сердца разгорались под дробные зажигающие звуки пианино, и вдруг
— Тьфу! — досадливо плюнул Григорий. — Плясать, и то черти паршивые не умеете! Пить, пить, пить! — крикнул он дико.
И в широко раскрытые двери официанты снова внесли на больших подносах все, что требовалось: вкусы и порядки Григория Ефимовича они знали.
И снова диким гомоном зашумела пьяная компания…
Какого-то совсем зеленого конногвардейца мучительно рвало около пианино. Принц коснеющим языком издевался над ним…
Чрез неделю уже радостный, довольный собой граф Михаил Михайлович выехал чрез Хапаранду на Стокгольм с важным поручением в Англию…
XII
«ПЯТЬ ЧАСОВ У ФОНТАНА»
Ночь на вилле Родэ закончилась таким грандиозным скандалом и побоищем, что с утра о ней заговорил весь город. Газеты не посмели остановиться на этом происшествии, но зато всюду — по редакциям, в частных домах, а в особенности в
Вообще на очереди был так называемый
Соображения осторожности быстро победили, и целый ряд видных ораторов — и Керенский, и Герман Мольденке, и Милюков, — бледные, раздраженные до последней степени, от своих выступлений отказались.
Но едва ли не больше всего шума было у правых: худой, рыжеватый, нервный Пуришкевич страстно настаивал на том, что правда о положении страны должна быть сказана с трибуны Государственной Думы: это будет полезно не только стране, жаждущей хоть струи свежего воздуха, но и прежде всего для трона. Splendid isolation[50] трона в такой тяжелый для России момент есть величайшая опасность: наверху должны, наконец, узнать, что думают и чувствуют и говорят все честные русские люди. Кудрявый Марков II, опасный демагог, развязно вравший, что за ним стоят миллионы истинно русских людей, готовых сложить по его знаку головы в защиту исконно русской царской власти, человек, наивно, но очень твердо уверенный, что он обладает какою-то особенной мудростью, которая называется государственной и которая состоит в том, чтобы говорить и делать не то, что думаешь, — Марков II упорно, упрямо возражал Пуришкевичу, находя, что и без того об интимной жизни двора говорят больше, чем следует, что дело честных патриотов не раздувать без конца эту болтовню, а всеми силами стараться потушить ее: получавший от казны большие деньги на свою высокопатриотическую деятельность, он боялся этих отважных выступлений и думал, что пока что лучше — для него лучше — молчать.
— То, что вы изволите рекомендовать, это политика страуса, который, спрятав голову за камень, думает, что его никто не видит… — вскочив и нервно жмурясь, бросил ему Пуришкевич в бешенстве. — Молчать теперь — это преступление! Мы должны нашим криком разбудить безмятежно спящих… если они еще живые люди. Чрез полтора часа я с своим поездом уезжаю на фронт, и вы будете изменниками родине, если не поднимете вашего предостерегающего голоса… Позвольте вам доложить один маленький фактик, который, может быть, раскроет вам глаза на положение армии и страны. Как вам известно, Георгиевская дума присудила государю императору Георгия.{146} И вот не прошло и недели, как я сам — сам, сам, своими ушами! — слышал, как молодые сибирские стрелки на фронте смеялись: «Царь с Егорием, а царица — с Григорием…» Понимаете вы, чем это пахнет?!
— Расстрелять пару таких мерзавцев, и все разом будет кончено… — отрывисто бросил худой хлыщеватый Замысловский.
— Разумеется! — поддержал его Марков, раздувая ноздри. — Это только хулиганство и ничего больше…
— Тогда вам придется расстрелять три четверти России… — запальчиво крикнул Пуришкевич. — И в первую голову — меня! Ибо и я признаю, что положение создано невозможное, невыносимое…
Марков во главе своих не уступал — упрямо, тупо, некрасиво. Многие, если не все, понимали главную причину его осторожности и смиренномудрия и, разделяя его опасения шума, все же отворачивались от него.
— Прекрасно… — кричал Пуришкевич, жмурясь. — Превосходно… Подведем итоги… Раз правая фракция не желает исполнить своего патриотического долга, все, что мне остается, это — уйти из нее…
В густо накуренной комнате сразу горячей волной поднялся шум. Несколько голосов вперебой кричали:
— Но это будет прежде всего скандал… Как отзовется это на партии в глазах страны? Это значит ставить свое личное самолюбие выше интересов общего дела: раз по-моему не выходит, так пусть все идет прахом! Нет, Владимир Митрофанович все же прав: и молчанию должен быть предел! Но мы не можем же выступать рука об руку с кадетами{147}-мадетами и прочей сволочью…
— Господа, — сдерживая себя, сказал Пуришкевич громко и с достоинством. — Позвольте заявить вам совершенно определенно о моем выходе из фракции… Сегодня выступить в Государственной Думе я не могу: поезд отходит на фронт, где у меня много важного и неотложного дела. Но при первой же возможности и очень скоро я вернусь и публично на всю Россию уже не от имени фракции, а от своего собственного скажу честно все, о чем вы молчите.
Сделав общий поклон и громко хлопнув дверями, Пуришкевич, более чем когда-либо бледный, вышел. Марков среди гвалта в табачном дыму в кругу осаждавших его партийных друзей с сожалением разводил руками, пожимал плечами и что-то такое говорил о высоких качествах глубокоуважаемого Владимира