из
Солнышко поднималось все выше и выше над голубыми горами, и было отрадно лежать так без дела на теплой земле, дышать упоительным свежим воздухом гор и лесов, смотреть на грандиозную и прекрасную пирамиду Тхачугучуга, который блаженно дремал в сверкающем небе. И дремали вокруг по склонам вековые чинары и
Не гожаюсь я больше на такие дела… Порченный человек я теперь…
XXI
ВЕЛИКОМУЧЕНИКИ
Медленно, но победно надвигалась, сияя солнечными улыбками, весна с далекого юга на угрюмый сонный север. Уже неслись над затопленными равнинами его бесчисленные рати всякой птицы, и звенела жемчужная капель, и пели бесчисленные ручейки: лель-люли-лель… люли-лель… Но — люди уже не чувствовали прелести и радости пробуждения земли: они ходили, как отравленные, им точно дышать было нечем, и все тяжелее и тяжелее давило взбаламученные души сознание, что впереди — и близко — какая- то страшная пропасть. Немцы уверенно и твердо все более и более продвигались вперед, как будто не считая сопротивление русских армий ни во что. В Петрограде вместо серьезной правительственной работы шла какая-то глупая, грязная и преступная канитель. Везде и всюду, глядя на эту грязь, глупость и преступления, все настойчивее и настойчивее повторялось слово
Но как ни тяжел был кошмар войны, как ни страшна была на глазах разваливавшаяся жизнь, все же и под грозой люди жили и своими личными, маленькими, отдельными жизнями, немного радовались, очень много тревожились и страдали и еще больше надеялись на что-то, что еще не пришло, но вот обязательно завтра придет и освободит их от тяготы сегодняшнего дня. Для всех них таких
А оставшиеся в ожидании своей очереди продолжали свое…
У Митрича жизнь определенно не клеилась: запущенный, полуразрушенный дом его в Москве не продавался, строиться в деревне было не на что, и при растущей дороговизне денег не хватало настолько, что он с отвращением в сердце должен был поступить на службу в продовольственный комитет: он ненавидел всякую казенщину и бумагомарание. И в семье его все более нарастал внутренний разлад: быстро подрастающие дети все более и более вступали на путь какой-то странной во всем оппозиции отцу: они знать ничего не хотели о его едином налоге, о его вегетарианстве, нисколько не интересовались золотым веком или честным земледельческим трудом: сногсшибательная американская драма в кино длиною в пять километров казалась им бесконечно интереснее. А мороженое? А похождения Шерлока Холмса? И что всего тяжелее, Анна Павловна как-то все более и более становилась на их сторону, настаивая, чтобы их отдать непременно в учебные заведения, чтобы
Митрич сидел в своей убогой спаленке за стареньким письменным столом и что-то внимательно писал. Среди разнокалиберной мебели, жалкой, пыльной, ободранной, резко выделялась на стене большая красивая фотография Генри Джорджа, а над диваном, продавленным и унылым, большая, красивая гравюра «Мир». На ней был изображен хорошенький ребеночек в белом хитоне с пальмовой ветвью в руке, за которым, исполняя пророчество Исайи, шли рядом, ласкаясь один к другому, лев, ягненок, волк, змея, теленок и всякое другое зверье. Около книжного шкапа, хромоногого, с разбитым стеклом, виднелась другая гравюра: красивый рослый мужчина с заступом на плече рвал с дерева крупные сочные яблоки, а несколько поодаль на берегу серебряного потока, вся залитая солнцем, кормила грудью своего малютку молодая красивая женщина среди цветов. Дальше среди красивого пейзажа, разбросанные в красивых группах, виднелись другие люди: один шел за плугом, который тащила пара великолепных волов, другие купались в ручье. Здоровые красивые дети играли на цветущем лугу с мотыльками. Картина эта называлась «Золотой век». Именно так и представлял себе Митрич будущее человечества, когда оно стряхнет с себя проклятые цепи цивилизации и снова вернется к первобытно-простой жизни среди лесов и полей, и мучительная теперешняя жизнь его превратится в одну сплошную, божественно-прекрасную литургию.
Чтобы отдохнуть от затхлой бумажной атмосферы продовольственного комитета, Митрич, пользуясь праздничным отдыхом, писал теперь статью для одного умирающего от отсутствия средств вегетарианского журнала. А в раскрытое окно виднелась весенняя ширь паривших полей, березы с крошечными еще, пахучими листочками, и нежно золотило заходящее солнце купола старинной церкви в селе за Ярилиным Долом.
— Можно? — приотворив дверь, своим певучим голосом спросила Анна Павловна. — Мы только что от Эдуарда Эдуардовича…
— Ну? — с неудовольствием спросил Митрич, оставляя работу: он терпеть не мог докторов.
— А вот сейчас… — отвечала Анна Павловна, входя. — Иди же, Костик…
Костик, самый младший ребенок их, мальчик лет шести, бледный, апатичный, вяло шел за матерью. В руке он держал новенькую матросскую шапочку с золотыми якорьками на пестрой черно-золотой ленте. Шапочка, должно быть, была немножко тесна ему, так как бледный лобик был перерезан розовой полоской.
— Для чего ты покупаешь эти шапки? — с неудовольствием проговорил Митрич. — Для чего нужно прививать ребенку эти вкусы?
— Ну как будто не все равно… — отвечала жена. — Ему понравилось, и я купила вчера…
— А завтра ему понравятся сабля, ружье, пистолет… Что же, и это все будешь ты покупать ему?
— Ты слишком строг, Митрич… — отвечала Анна Павловна, усаживаясь на продавленный венский стулу окна. — Ребенок — ребенок… Давай лучше позаботимся о его здоровье… Доктор говорит все то же…
— То есть? — уныло и холодно спросил Митрич.
— Да ты же знаешь… Нужно усиленное питание. Посмотри, на что он похож…
— То есть, конечно, мясное питание?
— Ну да…
— Они то же, и я то же… — сказал Митрич. — Во-первых, это безнравственно, а во-вторых, мясо всегда и безусловно вредно. Если ребенок слаб даже при здоровом вегетарианском режиме, то это значит, что такова его судьба быть слабым, и ничего тут не поделаешь…