прелесть которой он оценил только теперь, когда возврат к ней был невозможен. И картины эти путались, неожиданно изменялись, и сердцу было хорошо…
И вдруг точно что толкнуло его, он проснулся и сел на койке. Вокруг было все тихо. В щели серой тесовой дверки рвалось раннее яркое солнце…
Он потянулся, разом встал на молодые упругие ноги, тихонько отворил дверку и вышел. Над зазеленевшей землей победно сияло свежее и душистое утро. На востоке, среди нежно пылающих тучек, гудя, уже плыл русский аэроплан — «Должно быть, Львов», — подумал Ваня — маленький, маленький, как птичка. И казалось, хорошо, отрадно было ему там, на этой солнечной вышине, высоко, высоко над землей… Сзади дремал душистый лес, и свежо и чисто звенели в нем птичьи голоса. Вокруг окопов, среди рядов колючей проволоки, по кустам — всюду сверкали росой цветы: тяжелая купальница, золотой лютик, одуванчики, колокольчики — нежные, милые, трогательные… Чуть дымилась вся розовая река. Часовые сонно и лениво глядели вдаль, и чувствовалось, как сон клонит их. Серенькая трясогузка сидела на валу окопа и, качая своим длинным хвостиком, косила доверчиво черненьким глазком на Ваню…
И вдруг Ваня вздрогнул: из мелких кустов с того берега чрез тихую реку медленно выползало какое-то мутно-зеленое облако. В глазах его встал бесконечный ужас.
— Газы! — не своим голосом крикнул он. — К маскам! Чего вы, черти, спите?! — сердито крикнул он на часовых. — К маскам!
Окоп тревожно засуетился. Сонные солдаты, толкая один другого и переругиваясь хриплыми голосами, одни неуклюже надевали маски, а другие, ругаясь, отыскивали свои маски или, ругаясь же, исправляли испорченные: несмотря на все суровые меры и наказания, никак нельзя было приучить солдат, чтобы маски были всегда под руками и в порядке. И скоро все превратились в неуклюжих серых чертей с безобразными глазами. И сквозь стекла чувствовался жуткий, все нараставший страх.
Зеленое облако, увеличиваясь, протянулось уже чрез сонную реку, в которой бултыхалась гуляющая рыба, и медленно, но уверенно ползло на этот берег, прямо на окопы, а над облаком — Ваня машинально успел отметить это — навстречу русскому аэроплану уверенно несся сильный немецкий «Таубе»{159}.
— А низко летит… — послышались глухие голоса. — Надо хоть попугать. А ну, ребята, по немцу…
Дьяволы залязгали затворами винтовок, поднялись винтовки в ласковое атласное небо, и зачахали выстрелы. Зеленое облако все надвигалось. Ваня с бьющимся сердцем заметил, как ветре воженная пальбой трясогузка влетела своим ныряющим полетом в зеленое облако, судорожно заметалась в нем и упала в росистую траву. И в то же мгновение что-то сухое страшно треснуло на лугу.
— Бонбы швыряет… — крикнул кто-то глухо. — Круши его, сукина сына!.. И не по крыльям, а в центру, в центру норови…
Опять что-то оглушительно треснуло у самого края окопа, и Ваня, падая, успел заметить, как огромный и волосатый Станкевич, судорожно цепляясь за осыпающуюся стенку окопа, пополз вниз. И потемнело ликующее утро, и все скрылось из глаз. Дьяволы, лязгая затворами, стреляли по аэроплану, испуганно метались по окопу, а чрез вал уже беззвучно лился страшный зеленый удушливый туман…
Чрез час мимо разбитого Львовым немецкого аэроплана — он валялся неподалеку от окопов вместе с убитым летчиком, красивым юношей с Железным Крестом на груди, — санитары торопливо выносили из окопов раненых, отравленных и убитых. Их было немало. Луг, опаленный, весь почернел, и жутко тихо было в лесу с опаленными, черными теперь листочками. На помертвевшей, оголенной земле валялся трупик трясогузки с судорожно поджатыми ножками. Где-то в отдалении рычал, все усиливаясь, гром артиллерийской перестрелки…
И в душах людей было и отчаяние, и ужас, и отвращение, и — радость, что все это хоть на время кончилось…
XXIII
В ЛАЗАРЕТЕ
Лазарет на Дворянской взяла под свое высокое покровительство жена нового вице-губернатора, того самого кавалергарда, который еще так недавно, казалось, скакал со своим ватерклозетом по голодающим степям Приуралья. После того, как гвардейская кавалерия была растрепана немцами в Восточной Пруссии, а сам он был ранен в ногу настолько крепко, что уже совсем не мог ездить верхом — одна нога после операции стала значительно короче другой, — он принял место вице-губернатора в Окшинске: энергичные военные люди были везде нужны в этих проклятых разлагающихся тылах. Молоденькая, чистенькая, тоненькая и хорошенькая жена его Марианна,
— В лазарет! — коротко сказала хорошенькая Марианна, торопливо усаживаясь в автомобиль. — И пожалуйста, поскорее: я боюсь, что мы опять доктора не застанем…
Эдуард Эдуардович, пожилой человек, измученный сверхсильной госпитальной работой, действительно опять ушел минут за десять до ее приезда: она совершенно замучила его. И она надела какой-то хорошенький размахайчик и изящный беленький колпачок и стала обходить раненых, всех милостиво расспрашивала, всем ласково улыбалась, ничего не слушала и ничего не понимала.
— Голубчик… — обратилась она к Петро Кулику, огромному хохлу, тяжело раненному в бок и неизвестно зачем завезенному сюда, на север. — Надо лежать на спине, как говорил доктор… Так нельзя…
Петро Кулик, полный невыносимой боли, тоски, истомы, покорно переменяет положение и тяжело стонет: так ему нехорошо…
Она милостиво опрашивала следующих, улыбалась, одному подала несколько старых засаленных уже номеров «Нивы», другому поправила одеяло, обратила внимание сиделки на то, что у третьего оторвалась у рубашки пуговица.
— Голубчик, да нельзя же так! — ласково обратилась она к Петру, который не находил себе покоя и снова повернулся набок. — Так вредно тебе… Надо слушать доктора… Ну вот так… Вот молодец…
И она подала полотенце четвертому, и заслонила слишком резкий свет от пятого, и потребовала, чтобы немедленно вымыли окровавленную плевательницу у шестого.
— Голубчик, ты опять повернулся… — мягко, с нежным упреком
— Сестрица, голубушка… — истошным голосом вдруг вырвалось у того. — Да поди же ты… ради Христа… к черту!
Среди сиделок и фельдшеров произошла ажитация, но она одним знаком успокоила всех: ничего, ничего, она отлично понимает… И все-таки настояла на том, чтобы Петро лег так, как ему было неудобно, и умчалась, оставляя за собой запах дорогих духов, смех сиделок и угрюмое молчание раненых.
— Скорее, скорее… — торопила она шофера. — Мне надо заехать на панихиду, а там завтрак, а там комитет… Пожалуйста, скорее…
В лазарете сразу стало спокойнее и легче. Вернулся Эдуард Эдуардович. Фельдшера и сестры