темно ореховые, всегда гневные и прекрасные глаза напоминали теперь о ее былых очарованиях; и целого выводка детей, дурно одетых, дурно обутых, горластых и невоспитанных. Кончив университет по математическому факультету, Митрич сперва поступил было чиновником куда-то, но очень скоро он пришел к заключению, что он делает не бесспорно полезное дело, а толчет воду в ступе и, мало того, служит
Еще более мучилась его жена Анна Павловна, из всех сил старавшаяся поспеть за мужем- праведником и очень уставшая от этого постоянного напряжения, от этого бесконечного подвига, который как-то ни к чему не приводил. Препятствовать деторождению они, по великому слову Толстого, считали неслыханным преступлением, воздержаться от жизни супружеской не имели сил, как ни старались, и ребят у них было столько, что даже самые близкие друзья не сразу разбирались, кого и как там зовут. Несколько раз, падая духом, выбившись окончательно из сил, они брали в дом
И в последнее время ко всему этому прибавилась еще одна драма, безвыходная и тяжелая. Митрич заметно состарился и ослаб, а Анна Павловна была полна еще не только сил, но и огня. Ей было и жаль мужа, и немножко презирала она его невольно, и злилась на него, и понимала, что смешна эта злоба на природу, и, натура пылкая, сгорала от неудовлетворенной страсти и, трагически сверкая своими красивыми глазами, повторяла сотни, тысячи раз свои жалобы пред друзьями:
— Что же делать? Что делать?! Разве же я виновата, что в жилах у меня кровь, а не вода? Тут терпишь муку мученскую, а он… вон… сидит…
И на красивых глазах ее наливались жгучие слезы…
И чтобы забыться, чтобы уйти от себя, чтобы уходить себя, она основала в Окшинске вегетарианскую столовую, чтобы люди отвыкали поскорее от отвратительной привычки поедания трупов бедных животных. Сами они все были строжайшими вегетарианцами.
Сюда, в Окшинск, они попали так. В развращенной от праздности и бешеных денег Москве серьезно воспитывать детей было невозможно, и они переселились в Уланку, где Сергей Терентьевич, приятель Митрича, снял для них одну из больших пустовавших изб, но невероятная матерщина деревни, пьянство и буйство и хулиганство молодежи, озлобленная бестолочь всей этой жизни, назойливое любопытство урядника тяготили их там невероятно, и, когда по весне в округе вспыхнула тяжелая эпидемия скарлатины, они, бросив все, в ужасе бежали, но не в развращенную до дна Москву, а в тихий Окшинск, где и сняли этот домик с вишневым садком и огородом, в котором подраставшая детвора могла бы учиться добывать себе хлеб честным трудом. Но и тут оказалось немногим слаще: и пьянство, и матерщина, а в ближайшем от дома Ярилином Долу в праздники и показаться было нельзя от влюбленных парочек — чуть не под каждым кустом виднелись они в самых рискованных и откровенных позах.
У Колгановых была вечная толчея: люди приходили, сидели часами, пили чай со вчерашними булками, говорили о крестьянстве, о едином налоге, о глупом рабстве социализма, о Толстом, о Новой Зеландии, о положении рабочих в России и Соединенных Штатах, нянчили ребятишек, ели вегетарианский борщ, уходили, опять приходили, опять пили чай, спали, нянчили и — говорили, говорили, говорили…
Евгений Иванович сидел на ухабистом и невероятно запакощенном детьми диване, от которого густо пахло старой пылью. Пол в комнате вымести забыли. На одном из стульев у дверей была свалена куча мокрых пеленок, от которых шел тяжелый дух. Митрич, как всегда уставив свои водянистые глаза в лицо собеседника, говорил о едином налоге, Анна Павловна в соседней комнате на чадящей керосинке жарила рисовые котлеты с помидорным соусом. Елена Петровна сидела около нее, беспокоясь в душе за свою Тата, чтобы бабушка опять не обкормила ее чем-нибудь непозволительным…
Григорий Николаевич сидел у пыльного окна и нянчил близнецов. Этот разговор совершенно не интересовал его, так как царствие Божие внутри человека и внешние реформы жизни не имеют никакого значения.
— Довольно, довольно разговаривать! — крикнула из соседней комнаты Анна Павловна своим звучным контральто. — Идите котлеты скорее есть, а то остынут… Живо!
Все перешли в соседнюю комнату, тоже с неметенным полом, с продавленными стульями, с мятыми занавесками на окнах и с отвратительным запахом керосинового чада в спертом тяжелом воздухе. Со двора гурьбой явились ребята — оборванные, горластые, грязные — и тотчас же вступили в ожесточенный спор из-за стульев. Родители не останавливали их, потому что они были сторонниками свободного воспитания и стояли за то, чтобы ребенок на собственном опыте познавал, что можно делать и чего нельзя. Евгений Иванович не раз оспаривал этот принцип в беседе с Митричем, но тот говорил, что так как предела родительского вмешательства установить невозможно, то лучше дать детям самим находить пути в жизни: цыплята, котята, зайчата растут же на воле — почему же дитя человека, существа, разумного, будет лишено этой свободы?
И только разложили котлеты с томатовым соусом по исщербленным и сальным тарелкам и принялись за еду, как в столовую вошли Нина Георгиевна и Сонечка Чепелевецкая, хорошенькая черненькая девушка лет восемнадцати, дочь бедного часовщика-еврея.
— Что же это как мало народу собралось? — разочарованно сказала она, оглядывая всех своими красивыми блестящими глазами. — Такое интересное сообщение и…
— Садитесь, садитесь есть… — заговорили хозяева. — Еще соберутся… Вам с помидорным или с грибным соусом?
И Сонечка получила сальную тарелку с рисовыми котлетами, но она не замечала ни грязной тарелки, ни котлет, как не замечала бедности отца, грубости околоточного, оскорблений уличных мальчишек, которые кричали ей вслед: «Жидовка, жидовка!.. Христа распяла!..» Все это было для ее чисто еврейской, тысячелетней души, той души, которая пылала огнями в религиозных спорах иудейских синагог, мечтала о земном рае с Исайей {62} и ессеями, страстно обличала всякую неправду жизни с пророками, плела тонкое кружево диалектики в белой солнечной Александрии{63}, распинала себя за мечту на Голгофе{64} — всюду и везде и всегда гордо отвергала мир таким, каков он есть, и требовала на земле