встречных и не обращая на их сердитые взгляды и озлобленное бормотание никакого внимания.

— Куда ведет эта тропинка? — спросил он какого-то туземца, выйдя на окраину городка.

— В Кёнигсварт, mein Herr…[112] — вежливо отвечал тот.

— Далеко это?

— Километров семь…

— Спасибо… — кивнул он головой и пошел дальше, пробормотав: — В Кёнигсварт — так в Кёнигсварт…

Ему было решительно все равно, куда идти. Самое важное для него все эти последние месяцы было разобраться в той смуте, которая тяготила его с каждым днем все острее, все больнее. Кто исковеркал так его молодую и радостную жизнь? Как смеют платить ему люди за его страдания, за его жертву этим наглым равнодушием, этим издевательством? Кто во всем этом виноват? Что он должен теперь делать? И эта его новая, странная, злая душа, как ему быть с ней? Неужели же те, изверги, хоть отчасти правы? Он ярко вспомнил те хамские морды, нагло развалившиеся в краденых и разом загаженных автомобилях, с руками, унизанными драгоценными перстнями, снятыми с убитых, — да, по духу они были родные братья этой гнусной разжиревшей мариенбадской толпы, этой толстой бабы с огромными бриллиантами в ушах и в соболях, несмотря на жару, проклятых Мокроусовых со стеклянными глазами, такие же тупые, хищные, отвратительные. Вчера эти, завтра те, только и всего…

Он думал эти свои новые, безотрадные беженские думы и шел все вперед и вперед. Вокруг него поднимались в вечереющее небо стройные лиственницы, и молодые елки тесными чащами покрывали пологие холмы. Изредка на тропинку выбегала стройная косуля и, посмотрев на него своими прелестными, как у ребенка, глазами, снова бесшумно скрывалась в лесу. Звенели в вершине зяблики, синички, малиновки, и кружились в бездонной глубине неба сарычи, и их жалобно звенящий хищный крик будил в душе уснувшие воспоминания о далекой России…

Навстречу ему двигалась издали шумная компания кургэстов,[113] мужчины в одних жилетах и дамы под зонтиками. Люди были неприятны ему, и он оглянулся, чтобы отступить куда-нибудь, и вдруг сзади увидел толстую барыню, которая плыла по дорожке со своей собачкой. Он круто повернул в лес. Тут было свежо, душисто и одиноко. Он вышел на небольшую полянку, заросшую густым малинником и костяникой, и, выбрав себе местечко поудобней, лег на теплую и пахучую землю…

И вдруг вспомнились ему такие же вот вечера в таких же вот холмах на Окше, и кудрявые столбики от рыбачьих костров, и милое безлюдье привольной зеленой поймы, и дикая Старица, и белый Княжой монастырь на крутом берегу над светлой рекой… И сразу в холодных глазах густо налилась тоска… Мысль, согревшись и радостно просияв, трепетно полетела назад, по полям воспоминаний. Вот ясный вешний вечер и карусель влюбленных вальдшнепов над чуть зазеленевшими перелесками, вот блещущая острыми искорками зимняя дорога, и веселый бег коней, и серебряные сказки бубенчиков, и задушевная песня, которая, как вино, бродит в радостно расширившейся душе, вот его теплая, чистенькая, уютная рабочая келийка, вся заставленная книгами, и его мечты под мерное и уютное ворчание печки о жизни с милой, милой Таней в прелестном Подвязье…

Неподалеку послышались веселые голоса немцев. Краски былого разом потухли.

«Все то прошло безвозвратно… — решительно подвел он итог. — Мы не увидим этого никогда, никогда… Теперь там все, все новое… И надо прежде всего решить нерешенное, не решающееся никак: куда же идти? Что делать в этом совсем новом мире?»

Что он в чем-то страшно ошибся, это было ему совершенно ясно. Свою молодую жизнь, свою душу человеческую, свой ум, свое сердце, свое счастье, свою кровь он отдал лживым хищникам — факт этот был нестерпим теперь. Это была какая-то его ошибка, но виноваты в ней были они. И он не мог простить им. Можно было делать все то поневоле, из-под палки, как делали это многие миллионы людей, но он, раз приняв войну, вложил в защиту родины всю душу, и вот эту душу его они оплевали и распяли.

«И что это за сила такая, что делает из нас пешек, глупых, безвольных, готовых исполнять всякую нелепость и совершать всякое преступление, которое эти наглецы ни придумали бы?» — в сотый раз спрашивал он себя и — не находил ответа.

Весь лес наполнился зелено-золотистым сиянием, темные тени полосами протянулись по земле: солнышко садилось за дальними горами. И так отрадно пахло прелой листвой, папоротником и грибами… И мнилось уставшей душе его, что какое-то простое, солнечное, ласковое счастье — вот, совсем рядом, рукой достанешь… В этот час там, в Окшинске, бывало, кипит на старенькой, оплетенной лиловым вьюнком терраске самовар, и мать — милая, бедная, усталая… — внимательно накладывает ему в тарелку и чудесного творога, и крупной душистой малины и добрыми улыбающимися глазами дивится и радуется его молодому аппетиту. А из сада, от только что ею политых клумб, поднимается густой сладкий аромат резеды, левкоя, шелковистой петуньи и белых, уже закрывающихся к закату звездочек табака. И тихо из-за грани земли поднимается за Окшей огромный, золотистый, покрытый точно нежным червлением щит месяца… А вокруг были люди — простые, обыкновенные, ласковые, — и было приятно видеть их, говорить с ними о самом обыкновенном, помогать им, жить с ними одной жизнью, тихой и простой, как проста жизнь кузнечика в высокой траве или перепела, который бьет теперь — по заре-то далеко слышно… — в задымившейся пойме. А над поймой уже затеплилась нежной лампадой первая звезда, большая, жидкая, меланхолическая…

Стало так мучительно тоскливо, что он разом поднялся с земли и, полный боли, не находя себе места, как Каин{232}, бесцельно потащился куда-то, глядя перед собой точно в какую-то пропасть, от которой спасения нет…

«Никто ничего не знает, и вся жизнь — одно сплошное взаимное надувательство и шарлатанство, — продолжал он следить, как кто-то чужой, новый, рожденный звериной жизнью, продолжает в нем думать: он не мог признать, что это он сам думает, до такой степени чужды и даже враждебны всей его жизни были новые думы! — И всему господин — случай, слепой случай, и в борьбе за улыбку случая люди готовы на всякое преступление, и разные красивые слова, придуманные фантазерами и энтузиастами, только очень прозрачная маска, под которой они считают нужным до поры до времени скрывать свой волчий лик. Цари во имя Родины тратили на себя и на своих бесконечные сотни миллионов, в то время как верноподанные их гнили в ужасающих лачугах, папы во имя Христа жгли людей на кострах, революционеры во имя братской жизни и свободы людей рвали их динамитными бомбами… И все наивно верили их манифестам, декретам, речам, энцикликам, хотя не было в них ни единого слова правды и за каждой буквой ухмылялся кровавый лик сатаны. Вся жизнь — комедия, пошлая, глупая, презренная, жестокая, и не нашлось за все время истории ни единого человека, который разорвал бы тенета этой мировой лжи…»

Где-то совсем близко послышалось нежное позванивание крошечных серебряных бубенчиков, и на лесной дорожке показалась знакомая собачонка. Так как в воздухе чувствовалась уже вечерняя прохлада, на ней надета была синяя вышитая попонка. Увидя незнакомца, она гнусаво тявкнула и, трусливо поджав хвостик, бросилась к ногам хозяйки, которая в это мгновение вышла из-за кустов в своих драгоценных соболях, висевших до самой земли. Она улыбнулась Володе, как бы извиняя этой улыбкой трусость своей любимицы.

«Что это? Судьба? — взвихрилось в его голове. — Отмстить всем им, нагло поправшим чужие страдания? Взять ее камни и умчаться в Америку, к черту, прочь от всей этой подлой гнилой лжи? А главное, раздавить одну из гадин… разрушить этот свой плен у них… эту ложь, которая не дает возможности дышать…»

Все это в одну секунду пронеслось в его голове, пока еще не сошла эта улыбка с жирного, когда-то красивого лица. Но улыбка потухла, на лице сперва выразилось большое недоумение и ужас потом, и она валялась уже в росистой траве, и железная рука страшно давила ей шею. Она хрипела, царапалась, извивалась всем толстым телом своим, но его руки не отпускали ее, и в глаза ей смотрело лицо, искаженное ненавистью. И лицо ее посинело, язык — огромный, чугунный — вывалился наружу, за фальшивые, блестящие золотом зубы, и все тело разом обмякло. Он холодно посмотрел в это отталкивающее, синее лицо, сломал одну серьгу — тоненькая проволочка сухо хрупнула под пальцами, — потом другую, рассеянно погладил пушистые соболя и равнодушно отбросил мех в кусты: он только стеснит его. Затем он приподнял тяжелое тело, оттащил его на несколько шагов в сторону, в густой орешник, и задумался: что-то надо сделать еще… «Ах да, собачонка…» — вспомнил он не сразу.

Вы читаете Распутин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×