наружно все было в полном и безукоризненном порядке: шла партийная агитация, статьи в газетах были, были выборы, были закулисные шептания и какой-то странный торг, и вот вдруг в результате всего этого в одно прекрасное утро старая окшинская земля не без чувства некоторого недоумения узнала, что отныне ее представителем в Государственной Думе будет присяжный поверенный Герман Германович Мольденке, которого девяносто девять процентов этого населения и в глаза никогда не видело и который совершенно не знал и не понимал живописного, колоритного языка этого лесного края. Но он очень уверенно принял от жизни и окшинцев это свое новое положение и стал народным избранником, одним из
У Германа Германовича было две программы: одна, явная, для всех, другая, тайная, только для себя. Явная программа его заключалась в том, чтобы именем на шестьдесят процентов безграмотных и на тридцать пять процентов малограмотных обывателей края требовать от правительства равенства всех перед законом, ответственного министерства — ответственного перед Германом Германовичем, — отделения церкви от государства, муниципализации, национализации, социализации всяких земель, восьмичасового рабочего дня, свободы союзов, собраний, слова и печати и очень многих других очень хороших вещей, о которых окшинцы, однако, в большинстве случаев и не слыхивали, а если и слыхивали которые, то или были совершенно к ним равнодушны, или враждебны, или невероятно перевирали их. Программа же тайная и наиболее для него важная заключалась в том, чтобы спихнуть всех этих зажиревших и выживших из ума шталмейстеров, егермейстеров, камергеров и всяких других кретинов, а по возможности и царя, и самому занять их место во дворцах, пользоваться их автомобилями и балетчицами, жить широко и весело и шумно под восхищенными взорами благодарного народа. В том же, что народ обязательно будет и ему, и приятелям его благодарен, в душе Германа Германовича не было даже и тени сомнения: огромный русский народ, заливший необозримые пространства от прусской границы до Тихого океана и от берегов Ледовитого океана до границ Персии и Индии, он как-то уверенно чувствовал за своей спиной — по крайней мере, он говорил об этом с полной несомненностью — и потому чрезвычайно уверенно разносил в Петербурге действительно всем очень надоевших камергеров, шталмейстеров и других кретинов и своей смелостью часто срывал бурные аплодисменты высокого собрания своих товарищей, лучших людей Земли Русской, и публики на хорах…
Герман Германович говорил милостивым государыням и милостивым государям о задачах момента, и хотя до известной степени и прикрывала его депутатская неприкосновенность, тем не менее про себя он отчетливо учитывал разницу между Государственной Думой в Петербурге и народным домом в Окшинске и весьма красноречиво подчеркивал то, о чем тут говорить было… не тактично. И аудитория своими аплодисментами говорила ему, что она отлично понимает то, о чем он молчит. В особенности бойко подхватила аудитория его намек на
Если бы из очень уверенной речи Германа Германовича исключить все те места, где он красноречиво молчал и которые, тем не менее, в его речи были, то, пожалуй, речь его была бы не только бледна, но и прямо бессодержательна, но вся соль была именно в этих невидимых многоточиях, и потому настроение аудитории повышалось все более и более. Гимназисты имели вид самый решительный. Петр Николаевич забыл о своем пульверизаторе. Князь — человек чистейшей и прекраснейшей души — принимал эту видимую программу Германа Германовича за чистую монету и был доволен; были поэтому довольны и его молоденькие дочери, но зато немножко морщилась Нина Георгиевна: она находила, что супруг ее
Евгений Иванович, полный тоски, незаметно исчез из душного зала и, повесив голову, одиноко шагал по пустынным улицам домой. В душе его было уныло, как всегда делалось ему уныло тогда, когда он не столько умом, сколько душой ощущал вдруг какую-нибудь ложь жизни или, точнее, ложь в жизни. И, придя домой, он пошел прямо в свою комнату — дети были уже в кроватке, — где его ждала его синяя лампа, друг его ночей, и его Мурат, тоже его испытанный и молчаливый друг. Федосья Ивановна подала ему чаю, и он взялся за свою секретную тетрадь.
Свою яснополянскую запись о том, что человеку остается одно, или отчаяние, или религия, и что по существу это, пожалуй, одно и то же, он не перенес еще в свою тетрадь, и мысль эта, как несозревшая, так и осталась в его карманной книжке под большим знаком вопроса. Таких мыслей у него было очень много. Да, в сущности, и все они были у него под знаком вопроса, одни более, другие менее — он точно боялся определенных и четких решений, а может быть, и просто не находил их…
В это время в кокетливой квартирке Мольденке происходила одна из многочисленных и бурных сцен, которые были так обычны там и которые все более и более убеждали Германа Германовича в том, что он в выборе супруги ошибся: она своей роли в его тайной программе явно не понимала и часто мешала ему. Она упрекнула его в том, что он был слишком резок в своих выпадах против правительства, а он очень уверенно заявил, что он в бонне давно уже не нуждается и отлично знает, что надо делать. Но на этот раз ссориться долго и основательно не было времени: отлично учитывая тот эффект, который его выступление будет несомненно иметь
И едва затихла в ночной темноте пролетка извозчика, отвозившего народного избранника на вокзал, как в уютной квартирке его затрещал телефон — условно: сперва длинно, потом коротко. Нина Георгиевна, уже расчесывавшая на ночь свои прекрасные волосы, недовольно отозвалась:
— Да?
— Это что же, сударыня, ваш супруг натворил, а? — с притворной строгостью раздалось в трубке. —