достоянием, как воздух и солнечный свет? Отсюда — Генри Джордж. Но точно так же совершенная правда и в том, что человеку в конце концов нужно только три аршина земли. Правда, что война — величайшее зло, но точно так же правда, что много прекрасных страниц вписала война в историю и человечества, и отдельных лиц — отсюда удивительная в своем обаянии «Война и мир». Правда, что безобразно и ужасно казенное православие наше, которому обучают батюшки гимназистов — отсюда страстная, бичующая критика догматического богословия, но родное бытовое православие часто прекрасно, и потому тем же, может быть, пером, которым написаны злые страницы догматического богословия и обедня в тюрьме, он пишет свою изумительную пасхальную заутреню в «Воскресении»{86}. Прекрасен монах отец Сергий{87}, но прекрасна и чаровница Наташа{88}, пляшущая у дядюшки чистое-дело-марш, и кроткий Платон Каратаев прекрасен, но прекрасен и головорез Хаджи-Мурат{89}. Прекрасно все, вся жизнь… В нем все становилось правдой — это, может быть, величайшее из его достижений, из достижений человеческих вообще. Не удивительно ли то, что после стольких язвительных обличений он под конец дней своих нашел в себе силы написать удивительные слова: «Нет в мире виноватых»? И, точно застыдившись, что он так откровенно высказался, он вдруг замолчал и, отвернувшись, стал смотреть в глубину золотого леса, где по-прежнему в светлом золотистом воздухе колыхались, кружились и порхали золотые кораблики…
— Может быть, вы и правы… — недовольно сказал Сергей Терентьевич. — Я не знаю. Это просто не входит в мою мужицкую голову. И я не хочу, чтобы входило — пока существуют эти вот надписи на решетке, окружающей эту могилу. Не хочу, не могу!.. Сперва нужно уничтожить смердяковых. Сперва нужно уничтожить этот грех разделения людей на друидов и смердяковых. Да. А потом уже все остальное… Это он понимал как никто. И вы правы: для меня он дороже всего, как строитель этой вот новой, уже человеческой жизни…
— Да ведь это утопия, эта ваша новая жизнь! — тихонько и печально воскликнул Евгений Иванович. — Подумайте: тысячи лет ждут ее люди, а ее все нет! Что же это значит? Только то, что ее быть не может. Будущее человечество может быть каким угодно, только не таким, каким его изображают реформаторы-утописты. Меня
— Вы прекрасно сказали все это… — заметил Григорий Николаевич. — Эта-то вот неизвестность нашего будущего и наша полная неуверенность в нем и является сильнейшим подтверждением заповеди о том, чтобы, не заботясь о завтрашнем дне, мы теперь же цвели всей полнотой души нашей, как лилии полей…
— Да. Но только я вслед за друидом нашим принимаю не один уголок жизни, какой отмежевали себе вы, а всю жизнь во всей ее…
Он оборвал: сзади послышались тихие шаги и сухое шуршание листьев. Они обернулись. По золотой дороге в пестрой и яркой игре светотени, потупившись, медленно шла седая дама, вся в черном. Золотые кораблики колыхались и играли вокруг нее в солнечных лучах.
— Софья Андреевна! — тихонько шепнул Сергей Терентьевич, предупреждая.
Седая женщина в черном подошла к калитке. Они встали и почтительно поклонились ей. Графиня, вежливо ответив на их поклон, всмотрелась в их лица своими близорукими, явно невидящими глазами.
— Здравствуйте, графиня… — проговорил Сергей Терентьевич, подходя к ней.
— Да это вы, Сергей Терентьевич? — узнала она вдруг его. — Очень рада вас видеть. Что же вы не зашли ко мне? Я бы вас завтраком накормила…
— Было еще слишком рано, Софья Андреевна… — отвечал он, всматриваясь в ее постаревшее, обвисшее и точно растерянное лицо. — Я хотел зайти к вам уже отсюда…
— И прекрасно… А это ваши друзья?
— Да. Земляки…
— И вас прошу, господа… — сказала она и, забыв, что говорит с мужиком, ласково прибавила: — Les amis de nos amis sont nos amis…[24] Выпьете кофе, а потом посмотрите, если хотите, дом, усадьбу… Идемте же…
— Ну как же вы поживаете, графиня? — сердечно проговорил Сергей Терентьевич. — Давненько не видал я вас…
— Плохо поживаю, Сергей Терентьевич… — уныло ответила старая женщина. — Вы близко знали нас, знали и горе мое, и того человека знали, который отравил и опустошил мои последние годы…{91} Я не злой человек, я скорее добра, кажется, я всем своим врагам прощаю… охотно прощаю… а их у меня много больше, чем я того хотела бы и… чем я того заслуживаю… но ему, ему я не прощу, даже умирая! Этот ужасный человек, сам не зная зачем, разрушил мою семью… отнял у меня мужа… покой… состояние… честь… и так зло сосчитался со мной в Астапове{92}, не пустив меня к умирающему мужу…
Седая голова ее затряслась сильнее. Руки нервно перебирали ручку зонтика. Глаза были полны страдания…
— Хорошо говорят мужики, Софья Андреевна, — тихо и участливо проговорил Сергей Терентьевич, — что между мужем и женой судья только Бог…
— Вот! А он захотел стать этим богом… и богом жестоким, несправедливым, тупым… — сказала она, тряся своей седой головой. — И когда на глазах всего света на меня сыпались обвинения, одно другого ужаснее, я… я должна была молчать… я не могла говорить… Вот вы все молоды еще, переживете меня и, вероятно, прочтете мои записки… Погодите до того времени судить одинокую старуху, пока не прочтете их… А прочтете — судите… И опять-таки по-человечески судите, по-христиански, и его, и меня…
И за завтраком в большой белой столовой, единственной роскошью которой были прекрасные репинские портреты, и потом во время осмотра опустевшей и грустной усадьбы — ярко чувствовалось, что душа отлетела от старого дома, и он умирает быстро, быстро… — старая женщина с трясущейся головой говорила все о том же. Видно было, что она так поглощена собой, своим страданием, что не в силах сосредоточиться уже ни на чем другом. И подумал Евгений Иванович, знавший ранние вещи старика чуть не наизусть, что ведь это бывшая Кити, милая, воздушная, вся розовая и солнечная Кити!{93} А вот теперь она не замечает уже ни голубого глубокого неба, ни прекрасной в своей парчовой роскоши земли, ни грустной красоты пустынного парка — вся она была одной сплошной болью и мольбой о пощаде, мольбой, обращенной к чему-то огромному, безликому и страшному. И было мучительно слушать ее: она, любимая жена великого Толстого, приведена была к необходимости молить о милостыне сострадания почти совсем незнакомых людей! И когда пришел момент прощания, Евгений Иванович почтительно поцеловал трясущуюся морщинистую руку старухи, а за ним и остальные.
Подавленные, они шли солнечной дорогой к станции.
— Не достанут смердяковы… — тихонько пробормотал Сергей Терентьевич. — Счастье, что она полуслепая, а то как бы жить ей среди этих надписей на могиле его? Нет, они все, все достанут!
Никто ничего не ответил ему.