всюду и везде стали открывать памятники
Описать эту европейскую трагедию невозможно не только потому, что она сразу
Описывать европейскую войну нельзя — можно описывать только переживания и судьбу отдельных, вольных и невольных участников ее, — главным образом, конечно, невольных, так как процент вольных борцов — неизвестно за что — по сравнению с процентом борцов невольных — тоже неизвестно за что — был во все время войны, конечно, угнетающе ничтожен. И эта маленькая, жалкая, смешная цифра как нельзя более ярко показывает, как, несмотря на почти тысячелетние упражнения европейцев в красноречии на темы свободы, равенства, братства, несмотря на все революции, декларации прав человека и гражданина, парламенты, социализм, свободу слова, печати, собраний, как, несмотря на все это, несвободен человек современного мира, какой он презренный раб тех самых государственных организмов, которые он сам как будто для своей пользы с таким трудом созидает, с таким остервенением разрушает — только для того, чтобы опять с тяжкими трудами их воссоздать.
Было серое, холодное, грустное утро…
Ближняя батарея стояла на пригорке неподалеку от опушки уже обнаженного, страшно изуродованного снарядами леса и вместе с другими изредка — сказывался недостаток в снарядах — стреляла к синим горам, к тому далекому красивому замку, который виднелся среди старого парка. Серые цепи солдат в удушливом дыму, среди оглушительного визга и треска рвущихся снарядов неудержимо стремились все вперед и вперед, вперед были наклонены эти острые блестящие штыки, вперед жадно устремлены были страшные пики несущихся по-за лесом безумной лавиной казаков. Снаружи был ужас крови, исковерканных и изорванных, корчащихся по мерзлой земле тел, а внутри еще больший ужас непонимания того, что это и для чего это делается. Коля — маленький, безликий, потерявшийся в этом урагане смерти, — употреблял все усилия, чтобы не думать о том, что вокруг него все эти долгие недели и месяцы происходило, но не мог, и мысль настойчиво возвращалась к этому ужасу, и кружилась голова, как на краю страшной бездны, в которую человеку заглядывать нельзя. Война оказалась во много раз страшнее, чем он предполагал — не угрозой ежеминутной смерти или ужасных личных страданий, хотя и это было страшно, но прежде всего видимой бессмыслицей всех этих страданий и смертей, тем жутким ликом Зверя, который так ясно проступал тут из-за душ человеческих. И раньше, пока он еще не был под обстрелом, в огне, его немножко удивляли уверения возвращавшихся с фронта бойцов, что там совсем не так уж страшно, как это себе представляют себе в тылу, — теперь он наверное знал, что это были пустые слова, которыми люди хотели закрыть зазиявшие вдруг вкруг них бездны, обмануть и других, и в первую голову себя. Нестрашны все эти нечеловеческие деяния могли быть только для тех, в чьей груди не билось сердца человеческого…
Коля стоял около старенькой, когда-то белой статуи мадонны, спрятавшейся под шатром могучих старых дубов. Она, грустно поникнув головой, призывно протягивала исстрадавшимся людям руки, а у ног ее лежал бедный букетик давно засохших полевых цветов. И было в этом бедном, засохшем букетике что-то такое, что разом напомнило Коле все его прошлое. А-а, эти золотые дни, упавшие безвозвратно в пучину невозвратного, как мало, кажется теперь, ценил он их тогда! И вспоминалась ему его тихая келийка, в которой он в полном одиночестве сидел над любимыми авторами, его попытки отречения от жизни, его молитвы, встали пред ним нежные тени когда-то тайно любимых девушек, и опаловые облака над зеленой окшинской поймой, по которой он некогда бродил, полный восторга, и теплый уют его семьи… Зачем же все это было? Неужели только затем, чтобы кончиться этим вот ужасом?
И немолчно грохотали пушки, и с треском свистела шрапнель, и падали, падали, падали вокруг люди, и корчились на земле, и бились страшно лошади, и ломались сучья изуродованных деревьев…
— А, вот ты где… — услышал он за собой знакомый голос, который старался быть обыкновенным. — А я со вчерашнего утра все ношу письмо для вас…
Коля оглянулся: к нему подходил полковой адъютант, высокий, чистый, бледный, с аккуратно закрученными усиками, которые почему-то внушали Коле недоверие к адъютанту. Он взял письмо и поблагодарил. Адъютант вынул бинокль и стал смотреть в него из-за ствола дуба к замку. Коля отошел в сторону немного и разорвал конверт. Письмо было от сестры Саши…
— Зажгли, зажгли! — радостно крикнул адъютант. — Смотрите: наши зажгли замок!
Коля, лежа, выглянул вперед: над красивым замком поднимались густые клубы темного дыма. Он взглянул на дату письма: почти месяц тому назад послано. И была в душе не радость от получения вестей о близких, а печаль: ведь та жизнь все равно кончилась, это уже все из прошлого, это все равно, как если бы в пылающий город, полный смятения и стонов, кто-нибудь принес весть о том, что по холмам уже зацвели фиалки…
И вдруг рядом что-то огромное железно ахнуло, взвыло, что-то мелкое зашумело по деревьям, и с деревьев посыпались сучки и мертвые листья: золотые кораблики тревожно кружились и тонули под ударами бури. Первые мгновения оглушенный, Коля опомнился и осмотрелся: ни адъютанта с его биноклем, ни старенькой мадонны с ее засохшими полевыми цветочками не было уже, совсем не было, а на том месте, где все это зачем-то было, зияла, дымясь тяжелым удушливым дымом, воронка, и узловатые корни старого дуба поднимались из нее, как змеи, оцепеневшие от ужаса…
Послышалась команда, бодро, возбуждающе прозвенели по опушке леса рожки горнистов, и вот точно из земли выросли новые серые цепи солдат и, наклонившись вперед, припадая, устремились вперед, вперед. Побежал и Коля, и ложился, и опять бежал, и стрелял, и еще бежал, точно автомат, отмечая и разрывы шрапнелей, и свист и влипанье во что-то пуль, и умирающего, которого, видимо, переехала на скаку артиллерия и у которого из рта страшно торчали кишки, и распятых на колючей проволоке, которые бессильными мешками висели на ней под градом пуль, и лошадь с развороченным боком… И вдруг как-то сразу, удивительно просто что-то смахнуло его с ног, все оборвалось, кончилось, только по белым, страшно высоким колоннам пополз вверх плющ, медленно и отчетливо выстилая колонны своими красивыми листьями. И что-то тонко звенело…
Страшная боль оборвала все: двое санитаров перевернули его, обшаривая его карманы. Но в