страшными трясинами и ещё более страшными «окнами» мог только очень знающий места зверовщик, да и то не в ночь.

– Ну, что же, гости дорогие, может, пора и по опочивальням? – с улыбкой сказал распоп. – А то завтра, может, с утра работишка какая набежит. Только одного караульного надо будет поставить для береженья – так по очереди и будем стеречь...

– Ложитесь все... – сказал Ерик. – Я постерегу. Я всё равно не сплю...

– Что же так? – участливо спросил отец Савва.

– Так. Не спится что-то...

– Ишь ты, ишь ты... А мне дай только головой до земли доткнуться и сичас же хоть за ноги в ад тащи... Это у тебя от думы...

– Может, и от думы...

Многие повстанцы быстро улеглись прямо на мёрзлую землю. Сибариты и любители тепла разбросали костры, размели еловыми ветками выгоревшее место, укрыли его, чем могли, и легли: им было тепло, как на печи. И не прошло и получаса, как на поляне казаки уже храпели на все лады. Лошади рыли ногами землю, фыркали и сторожко пряли ушами: вокруг бродили волки. Но при огне – лошади знали это – зверь близко не подходит...

Ерик сидел на пне около тихо теплящегося костра, курил и думал. Думы его были невеселы. Большой веры в затею Степана у него никогда не было, и он пошёл с ним только потому, что надо же было что- нибудь делать, куда-нибудь деваться и рассчитаться за старые обиды. Но был и маленький авось; авось, в самом деле, удастся как наладить жизнь поумнее хоть чуточку. Но после симбирского разгрома он понял, что ставка Степана бита, и – не знал, что делать. Совестно было покинуть поднявшийся народ, но веры совсем уже не было: слишком уж велико было шатание в людях. Сегодня бьют приказных и жгут приказные бумаги, а завтра крестным ходом идут навстречу Москвы. Самое лучшее было бы бросить всё и уйти опять в Запорожье, бить ляхов, бить турок, бить крымчаков, бить ногаев, защищать украины земли Русской. Но с другой стороны, как же их защищать, когда внутри-то сидит старое, обидное, для миллионов нестерпимое и ненавистное, вся эта московская гниль? И стало ясно ещё одно, разломать-то они могут всё, что угодно, а вот создать-то что-то ничего не удается. Хвалятся каким-то этим своим казацким строем. Да ведь в каждой деревне есть этот круг-сход и все эти свои выборные десятские, сотские, старосты, а часто для своих они хуже крапивного семени, которое хоть тем хорошо, что оно далеко, не всегда достанет. Запорожье? Дон? Так ведь они только зипуном, грабежом готового живут. Но все грабить не могут – кто-то должен и создавать. Правда, своё дело на украинах они делают, но нельзя всем караулить по украинам...

Тяжело вздохнул Ерик, и сурово было покрытое рубцами лицо, и была печаль в красивых соколиных очах. С чёрного неба, тихо рея, всё падали редкие снежинки. Сияли золотисто огни. Из лесных чащ так отрадно пахло холодной хвоей...

Сзади послышались лёгкие шаги.

Ерик, взявшись привычно за пистолет, обернулся и – обомлел.

Что такое?!

С широко открытыми глазами он смотрел в это бледное лицо, в эти тёмные, вещие, когда-то милые глаза и не мог поверить себе, и не мог выговорить ни слова.

– Это я... – тихо выговорила она. – Я, Алёна...

И голос её!.. Но он всё не верил и с прежним страхом смотрел на неё. Она скорбно улыбнулась и перекрестилась.

– Я, я, я... – повторила она настойчивее. – Не оборотень, Алёна...

Он понемногу стал приходить в себя. А в ней вдруг точно что оборвалось, как подкошенная она упала к его ногам и, вся корчась в подавленных рыданиях, целовала его колена, его руки, его ичетыги...

– Родимый мой... светик... – лепетала она. – Да ты ли это? Как же ты исхудал! Как постарел!.. Но все такой же орёл... Как томилась я по тебе, как мучилась...

Он поверил совсем: это была она, его Алёна. Это было воскресение среди дремучих лесов, среди спящего лагеря повстанцев, всего его прошлого, его молодости, его былого счастья, его былого горя. Это было чудо.

– Алёна... – едва выговорил он.

– Погоди, постой... – лепетала она. – Утиши сперва душу мою, скажи: долго ты горевал тогда обо мне, долго думал, долго в сердце носил? Скажи, скорей скажи...

И она, стоя на коленях, подняла к нему свое исковерканное страстью, всё в слезах лицо.

– Говори скорее!.. Не томи...

– Вот тебе крест святой, – истово перекрестился он. – Я не знал ни одной женщины после тебя...

Её ослепило. Она думала, что умрёт от нестерпимого счастья. И снова исступлённо она целовала его руки, ноги, одежду.

– Два раза я был потом под Арзамасом, всё искал тебя... – продолжал он. – Но никаких и следов не нашёл. Я хотел выкрасть тебя и умчать туда, где никто никогда не нашёл бы тебя, не отнял бы тебя у меня. Но никто не знал, куда ты делась...

– Милый, милый... – изнемогала она. – Но теперь уж никто не оторвет меня от тебя... Я собакой побегу за конём твоим... Я...

У него кружилась голова.

– Зачем? Что ты говоришь?... – говорил он, целуя её голову, лицо, плечи. – Теперь ты будешь моей женой перед Богом и перед людьми...

Она тихонько застонала.

– Да ведь я мужняя жена... – тихо проговорила она. – Или ты забыл?

Он потемнел, как туча.

– Нет, нет, нет... – страстно заторопилась она. – Нет, то было до тебя... Я себя соблюла для тебя... Я только к тому, что венчаться нам нельзя по их, брюхано-ву, закону. Да и не надо – я холопкой твоей буду, собакой, рогожей, о которую ноги потирают...

И снова огневые вихри, паля и пьяня, кружили их...

И падал из темноты нежными лёгкими звездинками редкий снежок. Изредка кто-нибудь из казаков поднимал на мгновение голову, смотрел вокруг дикими глазами, натягивал на голову свою одежонку и снова засыпал. Кони всё тревожились. Но торжественна и прекрасна была эта ночь для Ерика и Алёны: такой они еще ни разу не переживали и тогда, в дни их первой, молодой страсти. И они шёпотом рассказывали один другому о том, как жили они в разлуке. И когда что-нибудь особенно волновало Алёну, она прижималась всем лицом к его рукам, коленам, платью и целовала их. А потом опять поднимала на него свои тёмные глаза и, не выпуская его израненных рук, слушала, слушала, слушала... И в свою очередь она рассказывала ему, как пьяная, как во сне, как она искала его первое время, как ждала, как потом пробовала забыть всё в монастыре, как стали все считать её вещей жёнкой и как только что приговорил её воевода к сожжению в срубе.

Он весь побелел: так и теперь не конец!.. Так куда же от проклятых деваться?...

– Э, милый, полнока!.. Обойдётся... Раз ты теперь со мной, мне все нипочём.

Но у него заболела душа болью привычной – точно вот кто клещами сердце ухватил и не отпускает...

И так шла ночь. Иногда брызгали искрами угасающие костры. Лёгкий снежок реял над огнями. И тревожны были кони. Морозец усиливался, и иногда кто-нибудь из казаков вскакивал, поправлял огонь, топотал ногами, размахивал руками и снова, бормоча ругательства, норовил улечься как потеплее. И муть рассвета непогожего разливалась медлительно. А разведчиков всё не было...

– Бррррр... – зябло пустил отец Савва, вскакивая и топоча ногами дробно. – Вот так пробрало!.. Нет, что-то наши опочивальни плохо топят холопы – должно, хозяин дров жалеет... Бррр... Вставай, ребятушки, а то и Царство Небесное проспите... А ты так всю ночь и не спал, полковник? И чудной ты человек!.. Ты против Господа идти норовишь – для чего же Он, милостивец, и ночь сотворил, как не спать?... Бррр...

XXXII. «Глуподерзие и людодерство»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату