облачко перьев пёстрых и птица падала в изумрудную траву, под ноги коней. И снова, полный дикой радости, взмывал прекрасный хищник с гордыми золотыми глазами под облака. Иногда, разгоревшись, сокола упрямились и не шли к охотнику – тогда он, махая куском красного сукна, похожего цветом на свежее мясо, или же отрезанными птичьими крыльями, «вабил», наманивал своевольного разбойника. Другие сокола, в особенности молодёжь, разгоревшись, точно ослепнув от своей удали, теряли глазомер и разбивались оземь насмерть. А над солнечной, расцвеченной землёй, над головами всех этих скачущих ярко-пёстрых всадников метались в ужасе и тяжёлые кряквы, и бойкие чирки, и краснобровые красавцы тетерева, и кулики длинноносые.
И вдруг из кустов, с лесного болотца, краем которого ехал великий государь, опасливо курлыкая, поднялся с разбегу тяжёлый серый журавль. Заполыхало охотничьим огнём сердце царя. Но нет, выдержать надо: пусть наберёт журавль высоты, тогда и потеха будет настоящая, охотницкая. А так неровен час и кречета убьёшь...
Журавль уходил. И вот, выдержав, царь бросил своего Буревоя. Сразу пометив дорогую, но и небезопасную добычу, опытный кречет точно заколебался, соображая, а затем без всякого видимого усилия стрелой взмыл в солнечную высь. Сердце Алексея Михайловича замерло: вот-вот, сейчас!.. Буревой, едва видный, был уже под облаками, как вдруг из бездны неба наклонно полетел вниз, к журавлю, какой-то камень. Царь так и ахнул: другой!.. Но делать было нечего: чужой добытчик уже несся молнией к журавлю... Огромная серая птица в тоске смертной закинула назад свою длинную шею, чтобы встретить врага ударом своего сильного клюва, но тот сделал едва уловимое движение назад и – сразу влип в спину журавля между могучими крыльями. Журавль зашатался. Полетели и закружились перья. Ещё мгновение, и журавль, точно сломанный, закувыркался вниз, в луга. Кречет – то был Батый Долгорукого, – отлетел в сторону, но в это мгновение из-под облаков на него яростно ударил Буревой, и оба, сцепившись и нанося один другому удары острыми клювами и когтями, повалились в траву. Охотники с криками бросились к ним, разняли и надели колпачки.
– Хорош, хорош твой кречет, князь... – завистливо похвалил царь подскакавшего Долгорукого. – Нечего говорить – птица стоящая...
– Ничего, летает, великий государь... – небрежно отозвался воевода, восхищённо глядя на своего любимца.
– Хорош, хорош... – повторил ещё раз царь и ещё что-то хотел прибавить, как вдруг с зелёного болотца сорвался кряковый селезень. – Этого пусть уж Буревой возьмёт!.. – крикнул он. – Не замай потешиться...
Царь, разрумянившийся, точно помолодевший, поскакал за селезнем, а князь шагом отъехал с Васькой в сторону. У Васьки в тороках уже висел, вытянув длинную шею и раскинув крылья, журавль. Батый, в колпачке, чувствуя вокруг себя эту горячую охотничью суету, поскок лошадей, полёт птиц, крики сокольников и поддатчиков, сердился, пронзительно кричал, перебирал нетерпеливо по рукавице ногами и махал крыльями. Ветром веяло от размаха сильных крыльев в лицо Васьки, и он жмурился и смеялся.
– Ну, ну, буде... – повторял он ласково, сияя своими белыми зубами. – Налетаешься ещё... Ну, ну... Ишь, тожа надумал: с царским кречетом схватился!.. Да ну, буде, говорю.
Князя волновал злой и нетерпеливый крик его любимой птицы. Он пометил матёрого черныша, метнувшегося в чащу, и направился к нему. Он принял от Васьки кречета, и сокольник с трудом вытоптал из кустов затаившегося в страхе линялого петуха. Сильный красавец, свистя крыльями, пошёл было низом наутёк. Освобождённый от своей шапочки, Батый снова взмыл вверх, но когда он бросился на косача, – у обоих охотников прямо дух захватило: того и гляди расшибётся!.. – тот побочил сразу в чащу и скрылся. Раздосадованный и точно сконфуженный кречет снова взмыл в небо и стал носиться в лазури широкими кругами, никак не желая спуститься на рукавицу. Васька всячески намани-вал его, но кречет, точно дразня, уходил всё дальше и дальше.
«Не ушёл бы...» – опасливо подумал князь, решивший поднести своего любимца государю.
– Васька, смотри в оба!.. – строго крикнул он сокольнику, грозя ему издали плетью, и подъехал к скучливо ехавшему мимо князю Прозоровскому.
Васютка, всё вабя, старался не потерять из глаз Батыя и скакал за ним сперва этим берегом серебряной Клязьмы, а потом перебрался вброд на ту сторону и поехал душистой поймой. За Батыя он не тревожился: набесившись, налетавшись, умный старый кречет сам вернётся, как это было уже десятки раз. А конь вот уже притомился... И Васютка, нежась на солнышке, ехал все вперёд и вперёд, к Лосиному острову, который синей тучей затянул весь край земли на полдень... И вдруг, как это часто бывало с ним, в душе Васьки всплыло видение: будто степь зелёная, бескрайняя стелется перед ним и какая-то безлюдная путь- дороженька убегает по ней в даль безвестную, а при дороженьке стоит будто бы берёзка белая, молоденькая, одна-одинёшенька. Никогда Васька в степи не бывывал, никогда всего этого в действительности не видывал и потому всегда дивился: откуда это в нём? И всегда в таких случаях становилось сердцу его и сладко, и тепло, и тоскливо, и где-то в груди сами собой начинали складываться печальные и нарядные слова и – выливались в песне...
По размытой половодьем, в колдобинах, дороге, среди цветущей поймы шла к Сергию-Троице толпа богомольцев в одёже смирной, в лапотках, с подожками. Все тела были под сумочками вперед наклонены, точно все они тянули за собой лямку какую-то незримую, и не видели эти глаза поймы цветущей, неба ясного, всей этой радости вешней, и дребезжащими, немного гнусавыми голосами, на старинный распев, в один тон, тянули они уныло, надрывно: «А-а-а... Госапади... Сапасе... а-а-а...» И стоял за ними тяжёлый дух: монастырским ладаном да воском, потом, онучами заношенными... Сзади всех шёл попик безместный, худенький старичок, отец Евдоким, что Алексею Михайловичу старое сказание о кровосмесителе рассказывал, а с ним рядом шагал дружок его постоянный, Пётр, чернявый жилистый мужик с чёрными, строгими глазами.
– Мир дорогой... – сказал Васька и так, от нечего делать, спросил: – А что, братцы, не видали вы кречета моего?
– Кречета? – поднял свою поганенькую бородёнку попик. – Как не видать, видали...
– Кое место?
– На Дону... – отвечал попик, и вдруг его постное, морщинистое личико растянулось в широкой, до ушей, ёрнической улыбке, обнаружившей жёлтые, редкие, изъеденные зубы. – Да, пожалуй, и не кречета, а самого орла...
Васька с недоумением посмотрел на него: не любил он людей, которые напрямки не говорят, а с вывертами.
– А ну тебя, с побасками-то твоими... – равнодушно отмахнулся он. – Его дело спрашивают, а он незнамо что городит...
– И я дело говорю, любезный... – сказал старичок. – Вот дай срок, прилетят сюда донские-то кречеты, не возрадуешься. Так пух и полетит... Ишь вырядился, ишь морду-то наел!..
– Да будет тебе, отец Евдоким!.. – остановил его строгий спутник. – И что это у тебя за обычай такой нескладный со всеми не в путь говорить?...
А Васька, всё шаря глазами по поднебесью, уже ехал поймой дальше. Дон, словно сказал он. Да, это там, в степях. И опять степь бескрайняя раскинулась перед ним, и дороженька, неизвестно куда пролегающая, протянулась, и берёзка одинокая при ней... И опять запросилась из сердца песня – незнамо о чём...
А по зелёной, нарядной, как невеста, земле, забыв все заботы и огорчения, весело скакали, гомонили и кричали разноцветные, сверкающие золотом, серебром и каменьями самоцветными охотники, сокольники и поддатни, и носилась дикая птица, и тешили сердца свои бесстрашные кречеты и соколы, и бездонно было небо, и бескрайна привольная, синими далями своими манящая Русская Земля...
Вдали чуть слышно умирало надрывное: «а-а-а... Го-сапади... Сапасе... а-а-а...».
IV. У князя Юрия Долгорукого
На ленивом изгибе серебряной Москвы-реки стоял, весь в зелени цветущих садов, огромный, обнесённый высоким тыном двор князя Юрия Долгорукого; посреди двора раскинулись большие деревянные