то письмо, крайне был пасмурен, и из взоров оказывалась расстроенность души.
— Что? — спросил он сухо; и я, поклонясь ниже, чем когда-либо, сказал дрожащим голосом:
— Приношу рабскую покорность и сердечное признание, что я скрыл от вас о таком обстоятельстве, которое теперь приняло свое окончание. — Тут по его повелению рассказал я о смерти Ликорисы, которую и тут, как и везде, выдавал женою. Выслушав меня милостиво, князь сказал:
— Ты сам виноват, друг мой, что скрывал о своей жене. Она могла жить с тобою вместе и, может быть, была бы жива, ибо у меня всегда наготове весь медицинский совет. Ты можешь быть уволен на три дня от своей должности для отдания последнего обряда погребения. Впрочем, я советую тебе утешиться, ибо мы оба почти в одинаковом состоянии; возьми сие письмо и прочти.
Взяв из рук его бумагу, с безмерным удивлением читал я следующее:
<span class='adressee'>«Милостивый государь! Рано или поздо заблуждения ума и сердца должны исчезнуть. Я оставляю дорогу, по которой до сих пор ходила. Не думайте, что я перехожу к кому- либо из смертных, — нет! и никогда сего не будет! пора перестать быть изменницею! Не надобно, да и невозможно открыть мое убежище.
Фиона».
Я остолбенел, прочитав сии строки; уставил глаза на князя и молчал. Он также глядел на меня пристально и также молчал. Из взоров сих и всего положения казалось мне, можно было читать: «Чистяков, ты великий плут! как можно, чтоб Фиона предприняла что-нибудь важное, не поговоря о том с братом? Не есть ли смерть жены твоей один только предлог, посредством которого хочешь ты с нею оставить столицу и поделиться братски тем имуществом, которое она нажить успела?»
Предупреждая такие невыгодные мысли о моей честности, как и должно расторопному человеку, я просил его на такой случай позволить нескольким своим служителям и служительницам помочь мне в обряде погребения. Как все в доме не могли не знать лица нареченной моей сестрицы Фионы, то князь, приняв на себя довольный вид, сказал: «Я сам хочу при церемонии присутствовать. Позови моего управителя, я дам нужные к тому приказы, издержки мои».
Исполняя волю его светлости, бросился я к смертному одру незабвенной Ликорисы. Тут мне и на ум не приходило подумать, что сталось с Феклушею, куда делась она? Сколько управитель и жена его ни уговаривали меня быть спокойнее и не мешаться не в свое дело, ибо я совался везде как угорелый, но это было для меня невозможно. Ликорису убрали как настоящую княгиню, и когда проведали, что князь Латрон взял на себя издержки и сам будет, то не знаю, откуда набралось столько попов и монахов, что почти негде было и поместиться, хотя происшествие сие случилось на квартире столько просторнейшей противу прежней, сколь тогда кошелек мой был просторнее прежнего. Князь сдержал свое слово и, осмотря пристально Ликорису, сказал:
— Жаль; она была прекрасная женщина!
— И притом добрая! — произнес я, рыдая горько.
Все кончилось. Ее погребли на кладбище капуцинского монастыря, и князь из особого великодушия, по некотором времени, приказал воздвигнуть монумент и сделать эпитафию. На сей конец нанял он первого отрекомендованного ему русского стихотворца, был доволен стихами, щедро отблагодарил и приказал вырезать. Я любопытен был видеть надгробие моей любезной и прочел сие четырехстишие:
Жаль, что благодетель мой был такой худой знаток в поэзии! Я охотно вынул бы доску сию и вставил другую, но опасался негодования князева, могло ли быть то худо, что ему казалось хорошим? Итак, я удовольствовался тем, что, вынув карандаш, написал внизу довольно явственно: «Не скорби, милая, любезная женщина, что на прекрасной гробнице, покрывающей прекрасное тело твое, вырезаны прекрасными буквами самые дурные, нелепые стихи. Ты и в жизни была тиха и немстительна! Вечный покой кроткой душе твоей!»
Едва успел я спрятать карандаш, как показался кто-то и по наружности похожий на немецкого пирожника. Подошедши ко мне, сказал он:
— Здравствуй! Конечно, удивляешься стихам! Правду сказать, и есть чему!
Тут он с довольным видом прочел свое творение; но, дошед до конца и видя рукопись, вскричал:
— Это что? Едва поставили памятник, а уже и поспела похвала стихам! Посмотрим!
Он начал читать громко и протяжно, но потом с каждым словом тише и тише! а в половине похвалы совсем замолчал.
— О богомерзкое писание! — вскричал он конча, — : злодейскую руку, начертавшую сие, должно сжечь или по крайней мере отрубить по суставам!
Он вытащил засаленный платок и сердитою рукою начал отирать похвалу себе. Когда он кончил, я присел опять к могиле.
— Что ты хочешь делать, государь мой? — спросил он задорно.
Я. Написать вновь, что ты стер.
Он. Так это была твоя работа, душегубец? Знаешь ли ты, что я в один час напишу тысячу стихов таких, что от каждого из них у тебя волосы дыбом станут?
Я. Очень рад буду, когда прибьешь один экземпляр у ворот дома, в котором живу.
Он. А где ты живешь и кто сам таков, варвар?
Я. Во дворне князя Латрона, я секретарь его и муж здесь почивающей!
Если бы самый сильный удар грома над ним обрушился, он бы так не ужаснулся. Отскочив назад, сдернул с головы шляпу и замолк. Я оставил его также молча, доволен будучи сим мщением.
Когда по смерти Ликорисы я совсем перебрался во дворец княжеский, то мало-помалу начал оправляться от своей горести и заниматься прежнею должностию. Хотя милостивое расположение моего благодетеля не переменялось, но со дня отбытия Феклуши служители начали не так-то слепо мне повиноваться, а просители не так униженно кланяться.
В один вечер заметил я в доме великую суматоху, и когда спросил о причине, мне отвечал мой камердинер, ибо я и прежде того завел собственных слуг:
— Как, вы не знаете, что в покои сестрицы вашей переезжает мамзель Виктория, первая танцовщица на здешнем феатре?
Тут и он бросился помогать ей управляться. «Проворен же его светлость, — сказал я сам себе. — Не пора ли, князь Гаврило Симонович, и тебе укладывать чемодан свой и за добра ума убираться, пока новый брат, сват или дядя новой богини, отняв у тебя место, не похитил небольшого скарбишка, нажитого от душевных и телесных трудов твоей сестрицы! А невероятно, чтоб красивая мамзель не имела близких родственников, когда и моя княгиня в них не нуждалась!» Когда я так рассуждал и не знал, чем начать, боясь навлечь гнев княжеский, если съеду от него просто, не будучи вытолкан в шею, вошел ко мне старый служитель дома, который более всех радел ко мне, и сказал:
— Милостивый государь, вы теряете самое прекрасное время! Весь двор наш, начиная от Гадинского, теперь на поклоне у мамзели Виктории. Летите туда с поздравлением на новоселье. И сестрица ваша на меня гневалась, что я пренебрег сию учтивость. Но я стар, и лишние милости для меня не нужны.
Прежде бы и я сего не сделал, но, испортись совершенно в своем нраве, я принял совет старика с радостию, вынул блюдо, положил хлеб и солонку по русскому обычаю и пустился в чертоги Виктории. Там сверх Гадинского со всею челядью увидел я и князя, сидящего на креслах, сложа нога на ногу. Сия