нашей близости, Тата осталась для меня загадкой. Конечно, у Бунина есть строки:
Ну, разлюбила – это понятно. И, конечно, мы оба собирались сделать глупость. Загадкой остается – как она полюбила и как она разлюбила: точно в одну минуту.
Что было дальше? Дальше были целые жизни, короткие и долгие. Тата лечилась в Швейцарии, потом вышла замуж за доцента. Домами и землей стал управлять Витька и забросил свои стихи и рояль. А и то и другое у него было с талантом.
Человек с ястребиным носом и блестящими глазами хищной птицы вскоре после нашего разрыва умер от гангрены легких: нельзя безнаказанно мешать втягивание колючего горького порошка в нос с упражнениями на Пути.
Моя жизнь, отделенная от встреч в прошлом, стала моим настоящим. Мне некогда было думать о прошлом. Дни были как будто безоблачны. Но дни были сочтены: сначала поднялись тяжелые тучи с востока и закрыли нашу страну, потом пришла гроза с запада. Это был пестрый калейдоскоп смерти, страха и голода. Еще раз вывезла кошачья живучесть.
В середине войны я узнал – умерла Тата. Все-таки туберкулез не дает пощады.
Я сижу в глубоком найлоновом кресле перед электрическим камином. Тихо жужжит флуоресцентная лампа. Я окончил повесть о прошлом. Своему далекому двойнику в сверхбудущем я посылаю ее, как моряк бросает засмоленную бутылку в море. Медленно кладу я три фотографии обратно в конверт и надписываю: «Сжечь после моей смерти». Моя рука не может их уничтожить. Почему? Ведь это же прошлое, а я уже в будущем. Но, всё равно, не могу… Там… в далеком прошлом я любил и ненавидел Налаат-Тату. А теперь… А теперь я прошу Владык рождения и смерти:
«Там, в будущем, когда мы снова должны будем прийти сюда и, беспомощные и незнающие, будем снова пытаться жить, дайте нам с Налаат пройти мимо, не заметив друг друга!»
НАДЯ? КОГДА БУДЕТ НАДО, НАЙДЕТ…
Было это еще тогда, когда то место называлось Эстляндской губернией и все ездили не так далеко, как теперь. У деда был старый дом с целой системой садов и палисадников при узловой железнодорожной станции. Нас, внуков, посылали иногда из губернии Петербургской (что было совсем под боком) к деду. Было, конечно, интересно ездить: желтые вагоны с мягкими сидениями и с запахом апельсинов и каменноугольной гари, и дом со старинной мебелью и таинственным чердаком, но были и свои неудобства: дед был строг и крутоват, а у меня с детства характер был неудобный: склонный к одиночеству, фантазии и к желанию многое делать именно по-своему. Так что там надо было быть поосторожнее, что мне удавалось не всегда. А дед был общительный, гостей любил, и гости наезжали часто. В одно из наших пребываний там наехала в гости семья Скворцовых – дедовых сослуживцев. Что там взрослые делали, мне в моем пятилетнем возрасте оставалось неизвестным и мало интересным, известно было только то, что мне, как предположительно хорошему мальчику, подарили коробку мармелада – коробочка голубая с хорошим мальчиком на картинке. У Скворцовых было две девочки: Вера и Надя. Вера была постарше намного, и ее я не помню, а вот с Надей мы подрались, и она расцарапала мне нос (из-за перевеса в возрасте на два года). Причины не помню, по- видимому, из-за сравнения мармеладных коробок, у нее – розовая с хорошей девочкой на картинке.
Нас разняли, из-за присутствия гостей мне не попало, и для примирения нас с Надей посадили на подоконник и снимали, – коробки в руках, и я отворачивался вправо, чтобы царапина на носу не вышла. Фотография осталась и пережила войну, гражданскую войну, бегство из России теперь уже не в Эстландскую губернию, а в Эстонию к деду, и дальнейшее беженское житье. Надя на фотографии была худенькой девочкой с темно-русой головкой и мрачным видом – последствием нашего недоразумения. Фотография хранилась где-то в пакете, была почти забыта и разве что служила семейным напоминанием: «А характер у тебя скверный: помнишь Скворцовых?»
Вспомнили их опять у деда в Эстонии: в зиму 20-го года прибыли они, как оптанты, из России.
Я был тогда уже подростком, не по летам длинным и не по летам любопытным и жадным до впечатлений – в нашей очень скудной беженской жизни. Характер же изнутри оставался прежним: склонным к мечтательности и одиночеству – из-за преувеличенной стеснительности.
Скворцовы, пока не устроились, оставались на той же узловой станции, где жил дед, ютились все вместе в тесной комнатушке, и мы бывали у них, и они у деда, и разговоры были обычные беженские: «Ах, что-то будет?..»
Вера только что вышла замуж, была она какая-то белесая, точно заспанная, по-моему некрасивая (т. е. не походила на красивые картинки), но мое пятнадцатилетнее любопытство щекотало: «Замужем… Значит…»
А Наде было семнадцать лет, и она совсем походила бы на красивые картинки, если бы не широкая кость, уж очень пушистые брови и статное, плотное сложение. Она была с лица очень цветная: яркий румянец, нежная, светлая кожа, блестящие серо-голубые глаза и каштановые волосы – так и падали волной ей на плечи.
Мама-Скворчиха и Вера очень любили пощебетать – там слово вставить было трудно. А Надя всё молчала. По-моему, за эти пару месяцев я с ней слова не сказал. Я-то был стеснительный, а она смотрела и молчала. Мамаша Что-то говорила про жениха для Нади – будто военный и много старше нее. Мне это что- то не понравилось, но меня никто не спрашивал, что я могу о таких делах думать, да и Скворцовы уехали куда–то и я о них больше ничего не слышал.
Далее дел было много: и гимназия, и университет, и военная служба. Были у меня всякие романы, и женился я, как следует, и сын появился, и о Наде я не только не думал, но даже и о фотографии позабыл. Дед и бабка давно умерли, и дом с садами и палисадниками были в чужих руках, и жил я в столичном старом-престаром Таллине с каменными башнями и островерхими кирками, и делать на узловой станции было мне нечего.
А потом началось: и Эстонию занимали то те, то другие, и война, и бегство – опять! Думать было некогда, думать надо было быстро – как бы уцелеть. В конце концов мы оказались на беженском – дипийском дне в Германии. И вот однажды, по всяким дипийским делам, подходит ко мне статная молодая девушка, так лет девятнадцати, и говорит: «Вам привет от моей матери – вы помните Надю Скворцову?» Тогда вспомнил. Такой, какой она была той зимой двадцатого года. И дочь была точным повторением, и даже звали ее тоже Надей. То же имя? Но ведь бывают же Иваны Ивановичи!
Знакомство наше было недолгим: она куда-то уехала через несколько дней и больше о ней я ничего не слышал. Меня несколько поразило и задело, как она со мной разговаривала: коротко, ясно и точно тоном приказа. Правда, положение мое стало дипийским, то есть нулевым, но все-таки был я тогда уже сильно за тридцать, уже к сорока, повидал всякие виды, а она была существом хотя и милым с виду, но все-таки вдвое моложе меня.
Но забыть ее мне пришлось опять, и очень основательно, из-за дел последующих и дальнейших. Надо было существовать, и не одному, а с семьей, и надо было думать о будущем в местах чужих и столь отдаленных. Пришлось оплавать семь морей, пока не удалось приплыть в гавань со статуей в венце с длинными лучами и с каменным факелом в руке.
Тогда жизнь стала делиться на периоды по месту жительства, и в остатке деления были отставка, пенсия, садик с розами и немного хороших друзей.