— Вы что же, не верите, что на войне люди получали смертельные раны?
— Верю. Только почему он не оставил мне своего отчества?
— Видимо, не думал умирать. И все же вы получили его отчество?
— Да.
— Так почему же вы, взрослый человек, комсомолец, так долго таите обиду?
Губанов не смог ответить, и на его лице снова появилась защитная ухмылка.
— В комсомол вы вступили по своему желанию?
В случае утвердительного ответа Горин намеревался спросить строго: почему же не выполняете устав? Но Губанов ответил не то:
— Уговорили.
— А вам хочется быть комсомольцем?
— Мне нравится забота обо мне, — уклонился солдат от ответа.
Горин и Губанов вернулись в ленинскую комнату, когда Желтиков говорил о чем-то с двумя комсомольцами и молодым замполитом роты. Завидев комдива, он поспешно умолк и подошел к нему.
— Перерыв еще не кончился, товарищ полковник.
— А я вот хочу уговорить выступить раскритикованного.
Слова полковника Желтиков воспринял как упрек и попытался оправдаться:
— Комсомольцы, видимо, вас немного стесняются. Обычно в ротах собрания проходят по- боевому.
Желтиков попытался все это сказать живо, но получилось сбивчиво, с запинкой, и он покраснел так, что краснота забралась к самому темени, прикрытому редкими волосами.
— Стесняться делать хорошее — солдату не к лицу. Привыкнет робеть перед начальством — может побежать от врага.
— С другой стороны, товарищ полковник, робость — признак скромности, — осторожно возразил Желтиков.
— Но только ли потому молчат комсомольцы? У моего соседа, например, и робости, и скромности совсем немного, а вот тоже молчит.
Замполит с немым упреком посмотрел на Губанова. На лице солдата мелькнула тень вины, но ее тут же смыла привычная ухмылка.
Собрание возобновилось. Прения набирали темп медленно. Первые говорили вяло, последний — с каким-то заведенным воодушевлением. Желтиков облегченно вздохнул, а Горину стало досадно. Комсомольцы не обсуждали вопрос, а рапортовали ему, командиру дивизии, об успехах, и рапортовали, как заправские администраторы, решившие любыми средствами получить солидную премию.
Горин нетерпеливо встал:
— Если можно, прошу одну минуту вне очереди… По порядку ведения собрания…
Получив слово, Горин живо повернулся к только что сошедшему с трибуны и, поглядывая на других, чтобы поняли — грешен не только оратор, — заговорил с насмешливой укоризной.
— Зачем вы говорите мне, какие вы хорошие? Я пробыл у вас весь день и многое узнал сам. И не только хорошее, но и то, о чем вы почему-то стараетесь не говорить… Как это называется, надеюсь, знаете. Или назвать? В общем, занятие это неблаговидное, особенно для комсомольцев. Прошу всех подумать о моем замечании и больше никогда не выступать так, как выступали до этого. Больше смелости и заинтересованности в делах подразделения!
Для Желтикова замечание командира дивизии было той грозой, которую он ждал весь день. Минуту назад ему еще казалось, что она миновала, и вдруг командир дивизии сказал почти дословно то же самое, что во время перерыва говорил ему молодой замполит роты: никаких соотношений между благополучными и критическими выступлениями устанавливать искусственно нельзя… Комсомольское собрание — не международный конгресс дипломатов. Есть плохое в жизни взвода, роты — режь, жги его, независимо от того, плохо ли, хорошо ли будет думать о тебе начальство.
Когда замполит роты нетерпеливо, частым шагом, пошел к трибуне, Желтикову показалось, что он побежал, побежал для того, чтобы сказать, почему вот так благополучно рапортуют на собрании комсомольцы. Но, став у стола, замполит положил на него ладонь, вскинул голову, в упор посмотрел на Горина, будто желая определить, сумеет ли старший товарищ остаться таким же, благожелательным и принципиальным, если ему прямо сказать то, о чем он сам просил только что. В выступлении и во взгляде Горина он не заметил какого-либо предупреждения об осторожности, и потому начал без оглядки, остро.
— Видимо, я не покажусь хвастуном, если скажу: водить машины, стрелять мы умеем, бить врага тоже сумеем. Получается: свои обязанности мы выполняем и беспокоиться нам не о чем. Но так ли все у нас хорошо? А какова у нас дисциплина? Почему она плохая у рядового второго года службы Губанова, который сидит рядом с вами, товарищ полковник? Вот он опять ухмыляется, а у меня и командира роты руки уже отбиты. Все испробовали, что нам дозволено, а он, каким был, таким и остался. Ему скучно служить, а мы его даже из комсомола не можем выгнать. Говорят: кто же его будет воспитывать, как не коллектив!
Когда человек стал крыловским котом, нужны другие меры воспитания. Они определены в присяге и в уставах. Почему же, когда мы их начинаем применять, мы, офицеры, становимся в глазах некоторых плохими?
Собрание молчало. Долго, пока лейтенант не сел на свое место. Все смотрели на Горина, ждали ответа или хотя бы малейшего движения его бровей или губ, по которому можно было бы определить, как он отнесся к сказанному замполитом.
Горин понял, он должен дать ответ на это выступление и дать немедленно, иначе больше не найдется желающих говорить. Поднял руку, подошел к столу, так же, как молодой замполит, положил тонкую ладонь на стол.
— Вы ждете от меня ответа на вопрос лейтенанта. Задал он один, но, думаю, их у него больше. И пора уже вам самим ответить, почему у вас в подразделении так много этих самых «почему».
Рядовой Губанов. Что с ним делать? Уговаривать дальше — он будет только посмеиваться над всеми нами. Не лучше ли сейчас же решить вопрос о нем? Если и после этого он не одумается, тогда придется исправлять его строгими статьями закона.
Будто подстреленный неожиданным выстрелом, Губанов выпрямился, глотнул воздух и начал медленно сгибаться: «А разговаривал мягко, как добрый дядя. На войне, наверное, вздохнет, но не помилует за проказы…»
После выступления Горина снова наступила пауза, только в ней уже чувствовалось нетерпение, желание действовать. Губанов всем давно надоел, от него хотели избавиться, но как это сделать, если такого вопроса не было в повестке дня и вообще давно уже никого не исключали из комсомола. Председатель глазами побежал по рядам, отыскивая желающего высказаться, и когда его повеселевший взгляд остановился на ком-то, все повернулись к последнему ряду. Из него вышел Муравьев. Первые шаги его были мелкими, стеснительными. Когда же взошел на трибуну, весь зал замер: Муравей скажет за всех и что надо.
Солдат повременил, видимо, сжал до предела все, что хотел сказать, и заговорил с тем убеждением, которое высказывается очень редко, когда молчание — равносильно трусости, отказу в помощи в самый нужный момент.
— Когда партия большевиков в семнадцатом году вышла из подполья, в ней насчитывалось всего двадцать четыре тысячи человек. Приблизительно это одна шеститысячная часть населения России. И все же она повела страну к революции и вместе с ней совершила ее.
Сила организации не в количестве, а в качестве ее членов.
Думаю, наше влияние в батальоне возрастет, если комсомольская организация уменьшится на одну единицу. Предлагаю исключить Губанова из комсомола.
Две сотни глаз устремились на Губанова. Словно загипнотизированный, он стал медленно подниматься со скамейки, еще не веря, что сейчас будет решена его судьба. Вскинул глаза на Муравьева: «А казался тихоней, веревки крути».
С собрания Горин пошел в штаб дивизии. В кабинете Сердича кроме хозяина уже сидели Знобин,