— Хочется, — помедлив, ответил Светланов.

— Надо и можно верить. В полевых условиях, на фронте, хирурги делали очень многое, спасали не только жизнь, но и красоту. А сейчас они кудесники.

— Вероятно, не все.

— Очень многие. И наш Петр Степанович не хуже исцелителя Брумеля.

— Сколько раз вы были ранены? — спросил Светланов, желая обрести в ответе комдива уверенность.

— Четыре раза. Один раз очень тяжело, сразу пятью осколками. Жив остался чудом. Но слепили, зашили и — почти никаких последствий.

Вадим не отозвался. Он думал о том, что четырежды раненный Горин мог поступить в академию — у него ведь не только четыре ранения, но и четыре ряда орденов и медалей. Да и кто тогда шел в академию без ран? А вот как теперь ему, Светланову, когда и здоровых, из числа желающих, во много раз больше, чем могут принять в академии?

— Что, Вадим, вас беспокоит?

Услышав свое имя, Светланов не сразу поверил, что его произнес командир дивизии. Произнес просто, будто произносил его тысячи раз, и в то же время с добродушной иронией, как порой отец говорит маленькому сыну, чтобы подбодрить его, уверить, что он уже большой и ему не к лицу хныкать. От нахлынувших чувств сделалось жарко, в глазах защипало, и он уже не мог, не хотел скрывать от Горина ничего, ибо понимал: нельзя таить сомнения и невзгоды от человека, который поверил в тебя и хочет добра.

— Неудобно говорить о себе, но только теперь я понял, как неправильно вел себя раньше, сколько еще глупого мальчишества было во мне. Вижу, служить надо иначе, но одно тревожит: примут ли меня теперь, с покалеченной ногой, в академию?

— Думаю, примут. Серьезных последствий, сказал врач, не будет. Сможете бегать, играть в гандбол. Конечно, не раньше следующего года. В крайнем случае будете учиться заочно: это труднее, но Галя поможет. Она будет ждать вашего выздоровления.

23

Горин вернулся в штаб и на стуле у своего кабинета увидел ожидавшую его немолодую женщину. Она была во всем черном. Ее беспокойные руки с выступившими на них венами беспомощно лежали на коленях. Она испуганно повернулась на звук шагов и подняла на Горина измученные глаза.

Догадавшись, кто она, Михаил Сергеевич поспешил открыть дверь и пропустил женщину в кабинет. Высокая, умевшая еще совсем недавно держаться на людях уверенно, сейчас она шла медленным, расслабленным шагом. Так же медленно села.

— Я… мать Лерика… Ксения Игнатьевна Губанова. Что с ним?

Женщина подала телеграмму. В ней было всего два слова: «Мама, спаси». Горин не решился вернуть ее женщине, боясь, что она воспримет этот жест как отказ помочь в горе. Но что сказать? Не могу? Нельзя? Вряд ли поймет. Для нее солдат Губанов — сын, Лера, единственный и хороший, который не мог поступить дурно. А если что он и сделал нехорошего, то совершенно случайно. Или потому, что кто-то не смог его понять. «Нет, ваш Лера совсем не такой хороший, как вы думаете, и он был плохим уже тогда, когда вы провожали его в армию», — просились в ответ на молчаливый упрек страдающей женщины только эти слова о солдате Губанове, проступок которого мучит сейчас многих офицеров батальона, где он служит, и ему, командиру дивизии, добавил неприятностей. И будь перед Гориным мужчина, он сказал бы о его сыне очень резкие слова. Для женщины подобрал другие.

— Ваш сын, Ксения Игнатьевна, самовольно ушел из части. И если бы не товарищи…

— Что?

— Могла быть большая беда. По чистой случайности он не задавил школьника.

Ксения Игнатьевна вспомнила телеграмму, и каждое слово ее, еще яснее показалось ей, кричало о немедленной помощи. Если бы ему не грозил суд, разве он написал бы так? Чтобы не расплакаться, Ксения Игнатьевна прикусила губы, но пронзившая ее боль рвалась из нее, и ей пришлось закрыть глаза платком. Долго женщина не могла собраться с силами, чтобы спросить: что с ним, с ее сыном, теперь будет? Когда же собралась, она уже была уверена, что ее мальчика будут судить, и она начала защищать его.

— Поверьте, в душе Лерик добрый. Он может быть добрым. Из-за какой-то веской причины он решился уйти из части.

— Хотел бы верить вам, Ксения Игнатьевна. Но три недели назад я говорил с ним, предупредил, что с ним будет, если он не изменится к лучшему: самовольные отлучки за ним водились и раньше. Еще хуже он был до армии, — добавил Горин, — кажется, катался на чужих машинах и чуть не попал под суд.

Ксения Игнатьевна побледнела. Полковник не поверил ей, значит, судьба ее мальчика предрешена. Но ведь в нем есть и доброе. Это поняли тогда, до призыва, следователь и военком. Почему же здесь не хотят увидеть в нем хорошее и помочь ему избавиться от дурного? И она упрекнула в этом Горина.

— Солдат, Ксения Игнатьевна, не может быть наполовину хорошим, наполовину плохим. Вы это знаете, служили на фронте врачом. Трудно признаться, но пока десяток командиров и политработников не смогли исправить вашего сына. Остается…

— Судить?!

От резкого надрывного крика Горин смутился и не смог сразу ответить, что ее сын, по сути дела, переступил ту грань, когда трудно ограничиться простым взысканием. Для некоторых продолжение службы в дисциплинарном батальоне, в более строгих условиях, бывает единственным надежным средством избавиться от запущенных болезней. Есть и еще одна причина.

— Вы, конечно, читали «Волоколамское шоссе». Там есть такие слова: я убивал сына, но передо мной стояли сотни сыновей. Я обязан был запечатлеть в их душах, что изменившему солдату нет и не будет пощады. А ведь солдат, которого расстреляли перед строем, всего лишь в минуту затмения рассудка страхом прострелил себе руку.

— Нет, нет, Михаил Сергеевич. Так поступали только в сорок первом. Позже относились гуманнее.

— Разумнее — посылали в штрафные роты.

— Многие из них возвращались живыми.

— Побывав в госпиталях.

— Вы жестоки, Михаил Сергеевич! — Ксения Игнатьевна заплакала, и по ее скрестившимся на груди рукам, которыми она будто старалась удержать в себе боль, Горин понял, что сын для Ксении Игнатьевны не только сын, но и святая память о том, кто, иссеченный осколками, не дожил до дня рождения своего ребенка. Осуди Леру — она будет считать, что не сдержала самого важного слова, которое дала умирающему мужу. И жизнь ее очень надолго станет пасмурной и холодной. Но добиваться смягчения наказания Губанову без уверенности, что он станет иным, он не мог.

— Хорошо, Ксения Игнатьевна. Что в моих силах, я постараюсь сделать, чтобы ваш сын не попал на скамью подсудимых. Но при одном условии: он должен понять всю тяжесть своей вины и никогда больше не оступаться.

— Хорошо, он поймет, поверьте, поймет.

— Не думаю, Ксения Игнатьевна… если вы будете его просить, — возразил Горин женщине, засветившейся радостью. — С сыном вы должны говорить не как мать, а как врач, военный врач: или точное соблюдение режима и лечебных предписаний, или…

— Постараюсь, — вытирая с лица слезы, проговорила Ксения Игнатьевна.

Горин вышел.

Услышав за дверью знакомые, хотя и измененные тяжелыми солдатскими сапогами шаги, Ксения Игнатьевна вскочила и устремила к открывшейся настежь двери изнуренные долгими терзаниями глаза. Сын на мгновение задержался в проходе и с распростертыми руками бросился к матери. Остановился рядом, весь в смятении от долгой разлуки. Окинул ее любящим взглядом, стал целовать ее щеки, лоб, руки.

Вы читаете Полковник Горин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату