губами, широкие плечи, тонкая талия затянута в белый короткий халат. Идиотов он никогда не бил, — осторожно прикасаясь коротенькой палочкой, сгонял их обедать или в палату спать.
Как-то, сидя под звездами в маленьком дворике и покуривая, Матвей спросил его, зачем он пошел на такую работу.
— Я-я… оч-чень л-люблю людей, — слегка заикаясь (у него был дефект речи), — ответил Виктор (его тоже звали Виктором). Матвей долго думал над его словами.
Конечно, идиотам трудно было вызвать к себе сочувствие. В столовой они сидели отдельно: длинный стол для алкашей и напротив длинный стол для идиотов. Матвей старался садиться к нему спиной, потому что всякий аппетит, даже волчий, пропадал! При виде этих перекошенных, бессмысленных лиц с выпученными глазами, отвисшими челюстями, тупыми взглядами, шишками на лбу и на шее, с шелушащейся кожей… Дантов ад наяву! Кое-кто сидел голышом: как ни одевали их мордовороты, как ни лупили, через минуту они одежду с себя стаскивали. Один такой голыш любил вдруг вскакивать на обеденный стол и вышагивать между мисками. Его сбивали, сдергивали за ноги, жестоко лупили, но, похоже, боли он не чувствовал.
Хотя алкашам и идиотам еду приносили в одних бачках, но дежурные делили ее не по-братски. После того как снималась пенка для обслуживающего персонала, из оставшегося лучшие куски и побольше перепадали алкашам, поскольку они все-таки работали и окупали заведение, а идиотам — одни остатки и ошметки. Мяса в супе или борще они никогда не видели, ни масла, ни яиц, им не давали, только постную кашу, кусок хлеба и ячменную бурду вместо кофе. Если на второе была подлива с мясом, то мясо доставалось алкашам, а подлива идиотам. Поэтому они были вечно голодны, похожи на узников Бухенвальда и с радостью набрасывались на любую жратву. Ели без ложек — зачем им ложки? Запускали руки в миски, вылавливали картошку или капусту, а потом выхлебывали содержимое, настороженно кося глазами.
Алкаши, отобедав, устраивали развлечение: швыряли недоеденное на стол напротив, а там расхватывали все жадными руками. Когда Матвей увидел это в первый раз, он проникся к алкашам тяжелой черной ненавистью.
Как-то глубокой ночью он спросил стоявшего напротив идиота — глаза вроде осмысленные:
— Тебе что, курева не приносят?
— Мне ни курева, ни жратвы — ничего не приносят, — доверчиво и торопливо зашептал идиот. — И никто ко мне не приходит.
— Но ведь тебе должны какую-то пенсию платить, хоть на курево хватит.
— Ничего мне не дают, — так же обреченно шептал тот.
— А за что заперли?
— Запчасти украл.
— Гм… за это срок дают, а не сюда.
— Сначала срок дали, а потом сюда.
По вечерам их сгоняли, как диковинное стадо, к одному корыту, и они мыли свои синие ноги в холодной воде, некоторых окатывали целиком: готовили ко сну. Спали они «покатом» на достеленных на полу матрацах в большой палате и еще в одной — на койках, по двое и по трое, обняв друг друга. Иногда целовались, влюблялись.
— Что они делают? — спросил Матвей как-то остановившись.
— Им так нравится, — ответила медсестра, проходя мимо.
Из всех нарко Матвею больше всех по душе пришелся львовский. Привезли его сюда из гостиницы, и на третий день, протрезвев до естественного восприятия событий, он огляделся с радостным изумлением:
— Да у вас тут уютней, чем в отеле! Надо было сразу сюда податься.
Трехместные, самое большее — пятиместные номера, полированная мебель, радиоприемники, холодильники, цветной телевизор… Койки отдельно, а не попарно и не впритык, чтобы на тебя всю ночь не дышали сивухой месячной давности. Но самое удивительное — контингент здесь держали на беспривязном содержании. Хочешь — иди вечером в театр, в кино, на свидание с любимой девушкой (если какая придет). Но если ноги завернут в пивнушку — пеняй на себя.
Однако именно с этим нарко у Матвея связано самое тяжелое воспоминание.
Поздно вечером в палату ворвался староста Богдан — тихий и вежливый гуцул из Ужгорода и стал шарить под койкой.
— Где? Где штанга — тут лежала?
Глаза у него были побелевшие. Матвей загодя прибрал железную палицу, которую еще раньше приметил: не любил, чтобы среди ночи замахивались таким — не увернешься. От тихих всего ожидай. И вот — не ошибся.
— Ты чего?
Богдан вдруг обмяк, по его лицу покатились слезы, он сел и обхватил голову руками.
— У меня ведь тоже… двое малых, дивчинка така сама….
— Да что случилось?
Новость рассказал вошедший следом Аркадий — молодой наркоман со стажем. Глотал таблетки, молотый мак, нюхал тряпки с бензином — зрачки постоянно расширены.
— Привезли там одного… с «белочкой», — пояснил, похихикивая. — Всю семью побросал из окна, тестя зарубил…
Алкаши повалили в наблюдательную — посмотреть на новичка. Он лежал крепко принайтованный и водил мутными бессмысленными глазами. Лицо темное, набрякшее дурной кровью, на нем какие-то серо-белые потеки. Без конца, как заведенный», сучил руками и ногами.
Он жил в доме старинной постройки с высокими готическими окнами и мускулистыми львами, подпирающими балконы. Вечером пришел домой уже хороший. А тут тесть прибрел в гости с бутылочкой, сестра заглянула на огонек. Бутылку «раздавили», потом пошла, как водится, семейная дрязга. Хозяин схватил топор, ахнул тестя, сестрой высадил раму и пустил ее вниз — охладиться. Завизжала жена — он и ее следом. Дочка только просила: «Папа, папочка, не бросай маму!» Он и дочку — только платьице полыхнуло.
Взрослые женщины поубивались сразу: старинный пятый этаж что современный восьмой или девятый. А девочка, хоть и переломала все косточки, еще жила. Когда везли ее на «скорой», все повторяла пропадающим голосом: «Мама… мамочка… я умираю…» А мамочка давно уж сама на асфальте пластом лежала. Умерла девочка спустя два часа в реанимационной.
Мужик забаррикадировался плотно, вооружился топором, приготовился к серьезной осаде. Его пробовали урезонить, уговорить через мегафон. Но через мегафон разве урезонишь — в него только командовать: «Руки вверх!» На все резоны тот ревел:
— Только суньтесь… все ляжете!
Один отважный полез было по водосточной трубе, она рядом с балконом проходила. Мужик сшиб отважного мешком не то с сахаром, не то с крупой; хорошо, что невысоко залез, иначе и сам бы лег рядом с двумя женщинами. Пробовали выломать дверь — дубовая. Хоть штурмовой отряд коммандос вызывай!
— Как же его взяли? Гранатой, базукой?
— Манной кашей.
— Как-как?
— Он только с соседкой по балкону вступал в разговоры. А она вынесла на балкон кастрюлю с манной кашей — как раз поспела — да и вывернула ему в рыло — шустрая! Пока он ревел да кашу обирал с глаз, дверь высадили и его повязали.
Все алкаши с черной злобой смотрели на корчившегося четырежды убийцу. А тот пучил глаза:
— За… закурить дайте…
Обычно алкаши тихие и послушные. Но нервы всегда обнажены, и достаточно искры, чтобы превратился тихий и послушный в разъяренного зверя, которого и базукой не угомонишь.
— Закурить? — стали придвигаться.
«А ведь это я там лежу, — подумалось вдруг Матвею. — Да, я. Каждый из нас. Перейдешь грань — и там. Кто из этих не мордовал жену, детей, не кидался с ножом на тестя или деверя? Масштабы только разные. Один перешел грань и вот лежит…»
Он повернулся и ушел. Долго лежал на койке, уткнувшись в подушку. Толпа, кажется, тоже рассосалась — сама или мордовороты разогнали. А Матвею долго мерещился далекий детский голос, который все повторял, все звал мертвую маму…
Вскоре из нарко Матвея выпустили — вел себя осторожно, ходил и разговаривал тихо, с врачом-похметологом беседовал «за литературу» — показывал, что интеллект еще не ссохся.
— Хемингуэй погиб вовсе не от пьянства, а от системы. У них система «давай-давай», каждый год новую книгу, а у нас спокойно: издал брошюру, пробился в корифеи и заседай, стриги лавры на борщ с мясом. Есенин тоже мог бы дожить до наших дней, если бы тогда функционировали такие оснащенные нарко с квалифицированным персоналом, который любого алкаша выдернет за уши из самой тяжкой «белочки» и поставит на свое рабочее место.
Врач Евгений Дмитриевич сочувственно слушал, по-доброму поблескивал очками, но за очками чувствовалась отточенная сталь.
— Но вы понимаете, что губите себя? Ведь двадцать дней без просыпу…
Эх, так хотелось рвануть на груди рубашку и крикнуть, выплакаться: «Дорогуша! Да знаешь ли, отчего без просыпу?»
Перед этим к нему обратился муж одной красотки, которую средь бела дня увел у него Верховода. Мужа угонял в командировку, а сам в спортивном костюме с генеральскими лампасами без стыда и совести рассекал с красоткой на местном катке. Для других посетителей каток на это время закрывали.
— Да плюнь ты на нее, — убеждал он мужа. — Была б порядочная, не ушла б и к самому господу богу.
— Мне она до лампочки! — кричал муж, интеллигент, какой-то там теоретик, бегая по гостиничному номеру. — Но неужели тьма не рассеется?
Матвей постукал себя по лбу и показал мужу на вентиляционное отверстие в стене. Наверняка там были спрятаны микрофоны, и разговор их мог стать началом конца.
— Давал лучше жахнем да расталдычь мне свою теорию.
А сам написал на клочке бумаги и подсунул теоретику: «Готовлю на него компромат».
Вот они и напились. Пили несколько дней, потом теоретик испарился, так до конца и не расталдычив своей теории: то один приходил с бутылкой, то другой… Когда его потом везли в санитарной машине, Матвею казалось, что летит в самолете: все выглядывал в иллюминатор — когда же Иркутск будет?
Но попробуй поведай об этом добрейшему Евгению Дмитриевичу! Сразу в соответствующей графе «истории болезни» появится запись: «Бред преследования, борьба с выдуманными злодеями». Если бы они оказались выдуманными!
Это был вопрос «на засыпку», из графы «самокритическое отношение». И он стал посыпать голову пеплом и каяться, и блеять о том, что поступил безответственно и аморально, а дома бьется как рыба об лед жена с малыми детишками, и никто ей не поможет, а он, как последний обормот, прохлаждается в этом идиотском санатории, то есть санатории с идиотами… И тэ дэ.
Дома никакой жены с малыми детишками не было, но врач не знал об этом, и Матвей приплел ее для убедительности. Слушая его кулдыканье, Евгений Дмитриевич одобрительно кивал головой, как профессор на экзамене, когда студент отвечает как надо.
На следующий день Матвея выпустили. Графа «самокритическое отношение» сработала безотказно. Если самокритики нет, будут держать до тех пор, пока не станешь ходить с высунутым языком.