Евгений Наумов
Черная радуга
ВЛАДИМИРУ ВЫСОЦКОМУ — певшему лучшее в худших
ЧЕРНАЯ ПОЛОСА
Налей того вина, что если капнуть в Нил, то пьяным целый век пребудет крокодил.
«Но ведь зачем-то я пришел в этот мир?»
Он лежал крепко принайтованный[1] специальными полотенцами к железной койке и смотрел перед собой взглядом хамелеона: один глаз в потолок, а другой в угол. Тот, что был направлен в угол, наблюдал и тоненькую прозрачную трубочку вблизи, как по ней медленно продвигалась желтая жидкость.
Они все-таки настигли его и теперь накачивают какой-то дрянью. «Только бы не заснуть», — твердил он себе и хорошо знал, что не заснет. Он был сильнее их, выше, умнее и сейчас только ждал своего часа. «В три ночи», — назначил он сам себе, хотя часов у него не было, да если бы и были, как посмотришь: руки связаны, а шея взята в свободную удавку. Но от тех давних скитаний в тайге у него осталась привычка просыпаться в точно назначенное время. «Даже если меня и сморит дрянь — в три. Они-то к трем обязательно заснут…»
Ноги были прикручены к железным перекладинам, каждая отдельным узлом, а по рукам пропущено поперек одно длинное полотенце, которое образовывало вокруг запястий по узлу и еще двумя узлами крепилось под койкой. Вокруг шеи петлилось третье полотенце, узлы его были где-то там, далеко за головой и внизу.
Система! Или, как говорил бравый солдат Швейк, систематизированная систематическая система.
Они настигли его, связали намертво, но не сломили. У него в запасе был еще припрятан козырь.
Когда они вязали его с деланно-фальшиво-добрыми лицами, со сладенькими искусственными улыбочками, он даже не сопротивлялся. Лег так, чтобы им удобнее было вязать, и слушал приторно-мерзкие прибауточки: «Все будет хорошо… Все будет хорошо… Все будет прекрасно…»
Ax, стервецы! Для них-то все прекрасно: он пойман. Теперь никто не помешает им творить свои гнусные дела, преследовать и убивать людей, пытать их, запугивать, грабить… Никто не обрубит щупальца этой мафии, или, как он ее назвал, — матьее, не разоблачит, не выставит на всеобщий позор и осмеяние.
Так им казалось.
Но он прошел суровую школу. Он видел, как некоторые недоумки сучили ногами и руками, пытаясь высвободиться из «системы», пока не слезала шкура и не обнажалось живое мясо. Но так и не освобождались.
Ом умел развязываться за пять минут. Иногда за три.
Но если они обнаружат это, то приставят к нему дежурного санитара-мордоворота. И он будет сидеть рядом всю ночь и стеречь каждое движение. Тогда последний козырь будет бит.
Нужно ждать своего часа. Он лежал неподвижно, закрыв глаза и специально заострив все черты лица. Это он тоже умел. С виду живой жмурик.
Они стояли рядом и тихо переговаривались.
Кто-то заглянул — потянуло ветром, скрипнула дверь.
— Что с ним? — спросил высокий испуганный голос.
— Делириум тременс, — ответил один из матьее. — Белая горячка. Алкоголизм третьей степени.
Дверь торопливо хлопнула.
Вот что они придумали, сволочи! Выдать его за алкоголика. Да, это самое безопасное для них. И злободневное. Если сказать, что болен или при смерти, — тогда почему связан? А тут… Ни у одного гуманного человека не поднимется рука в его защиту.
Где-то внизу у борта хлюпала вода. По некоторым неуловимым для обычного человека, но понятным для моряка признакам он определил: трехдечный теплоход.[2] Даже дизель-электроход класса УЛ — усиленно-ледовый. Значит, повезут его куда-нибудь на заснеженный остров или просто выбросят на льдину — поди-ка попляши. И все из-за того, что он перебежал дорогу. Решился выступить против Верховоды.
Верховода ездил по селениям вечно пьяный, со свитой прихлебателей, таких же в дупель пьяных «заготовителей пушнины»: трезвых он не терпел. Выступая перед народом, в своих пространных речах он призывал всех как один навострить лыжи, выйти на белую тропу и снять с каждого песца по две шкурки. А еще лучше — три. Он даже выдвинул лозунг: «Дадим миллион песцовых шкурок» Миллион — это звучало, впечатляло, с лозунгом долго носились, его всюду вывешивали, упоминали в докладах. Но на всем Крайнем Севере не наскреблось бы, наверно, и полмиллиона песцов, а еще их нужно было поймать да ободрать, а это не так просто, как представлялось пьяному Верховоде. Его почему-то никто не называл алкоголиком, не старался бороться с ним. Попробуй поборись — самого сразу повяжут. И надолго сунут в заведение, именуемое «нарко», или «дурдом». Как-то он пребывал в одном таком заведении. Правда, не связанный. Тогда это было предостережением, и он понял. Но исподволь собирал факты и фактики.
В этом заведении вперемешку с нормальными людьми, такими, как он, находились идиоты, дебилы — для камуфляжа. Их называли «свернутые», «гонимые», «перекошенные». Они вечно блажили, орали на весь корпус, ходили с высунутыми толстыми языками. Под шумок хорошо беседовалось в туалете, который одновременно служил и курилкой.
— Про все делишки матьее сдуру я послал в Главохоту телеграмму в три тысячи шестьсот пятьдесят шесть слов, — говорил, поблескивая черными глазами, Николай, похожий на турка. — На почте хай, мокрогубка принимать не хочет. Я к начальнику почты: обязаны! Он вякает: конечно, конечно, примем, только позвольте ваш паспорт, данные в телеграмму нужно вписать. Записали, приняли. Прихожу домой, а там уже караулит группа захвата, и все в белых халатах. Прямым ходом сюда…
— Витя, а ты чего?
Бульдозерист с прииска — поджарый, худой — поморщился:
— Болит… там, где пистолет носят. Нашрапнелили химии, гады.
— А про пистолет почему вспомнил? — подмигнул Николай.
— Дай закурить.
Оказывается, Верховода однажды приехал на прииск агитировать всех «навострить лыжи» и ночью брел через полигон. Как всегда, со свитой и бухой. А друг Вити конался у бульдозера — старье, отказал. Верховода турманом налетел на него:
— Долго будешь здесь соплями трясти? Почему не на охоте?
Бульдозерист и так был на пределе. Верховоду в лицо не знал, думал, какая-то приисковая шантрапа набежала, клерки от нечего делать.
— А катись ты… — ответил с сердцем.
Верховода выхватил пистолет и на месте пристрелил бедолагу. Правда, и сам тут же протрезвел, свита переполошилась. Стали мараковать, что делать. Накатили на убитого бульдозер, изувечили, вызвали приискового костоправа, тот трясущейся рукой нацарапал заключение: погиб по неосторожности.
А Витя неподалеку был, все видел. Его предупредили: рыпнешься — пропадешь без вести на охоте. Он с горя хлебнул стакан тормозной влаги, ворвался в медпункт, костоправа хотел взять за яблочко и давнуть, да не нашел, все вокруг покрошил, вот его и заперли.
— Да как же костоправ решился такое написать?
— Купили! — Витя приблизил свое лицо, и только тогда стало заметно, что глаза его разъезжаются в разные стороны. — Ты что — про силу капитала забыл? Верховода может всех купить и перекупить! У него соболя, ондатры, песцы.
Витя закурил и со злобой посмотрел на идиота, который стоял перед ним и взирал, словно на богородицу.
— Иди! Паскуда… — он пихнул его так, что идиот шлепнулся в лужу мочи. Поднялся, не отряхиваясь, и в той же позе встал напротив Матвея. В его глазах была покорность затравленной собаки.
— Зачем ты его… — Матвей торопливо затянулся и отдал идиоту сигарету. Тот жадно схватил и обслюнявил ее толстыми синими губами. Молча отошел и, согнувшись, застыл в углу.
В этом дурдоме Матвею ни одну сигарету не удалось докурить до конца. Даже глубокой ночью, когда он брел в туалет покурить, за ним выскальзывала из палаты идиотов тень и проделывала один и тот же ритуал: становилась напротив и молитвенно смотрела. Они уже не просили — нет, привыкли, что в ответ на просьбу могут грубо обматерить, толкнуть, ударить или пакость какую сотворить. Просто стояли и смотрели. Но взгляд был такой, что все удовольствие от курения пропадало, Матвей торопливо затягивался и отдавал.
Хоть идиоты, но быстро усекли, что Матвей дает, и отбоя от молитвенно смотрящих не было. Напротив других алкашей не становились или становились редко, а напротив Матвея всегда было двое-трое молящихся. Один — пожилой, коренастый, с закисшими глазами — «зацеплялся» еще в коридоре и шел следом, крича:
— Папа! А па-па…
Иногда он называл Матвея мамой.
— Ненавижу! И зачем их на земле держат, вонючек? — шипел Виктор.
Алкаши люто ненавидели идиотов и все время над ними изгалялись. То по шее врежут просто так, то воду или суп выльют на голову. Те покорно утирались и глупо хихикали. Не отставали от них и мордовороты. Идет по коридору, красные ручищи в стороны растопырены — мускулы не дают висеть, а навстречу крадется по стене идиот. Мордоворот, проходя, ахнет его от души по загривку, тот — головой в стенку. И — ни звука, торопится поскорее шмыгнуть мимо, пока не добавили. Чисто инстинктивный рефлекс выработался. Или ворвется вдруг мордоворот в курилку, оглядится налитыми кровью глазами, схватит какого-нибудь идиота и погонит пинками в палату. За что про что — Бог ведает.
Однажды Матвей стал свидетелем дикой расправы. С топотом и матом мордоворот вогнал в туалет идиота в мокрых кальсонах, лупил его кулачищами по выступающим ребрам, так что эхо по стенкам скакало. Потом велел другому идиоту, «активисту», содрать с него кальсоны и стал поливать голого ледяной водой из ведра:
— Обкакался, паскуда? Ты у меня обкакаешься, мать твою!
Он умудрялся и обливать идиота и пинать его тяжелыми ботинками по синему дрожащему телу. Тот испуганно закрывал лицо руками, пригибал голову и тоненько повизгивал как несмышленое дитя. Но дитя от такой жестокой науки впредь не ходит под себя, а идиот какую науку извлечет? Ведь он даже не понимает, за что сыплются на него жестокие удары из внешнего, нереального мира, наполненного чудищами и видениями. Наверное, мордоворот и казался ему таким чудищем; впрочем, Матвею он казался таким же — в нем было мало человеческого.
Правда, и среди мордоворотов попадались люди. Запомнился один, мальчик-картинка. Вьющиеся светлые волосы, лицо — хоть на киноафишу: русское, доброе, с мягко очерченными