бутылке водки, сына еврея-предпринимателя с Украины. Нынче думец Владимир Вольфович собирается ту отцову фабричку отсуживать у 'Кыива… ' И отсудит, видит Бог, отсудит.
Как слаба, ничтожна человеческая память. Мыслилось, что никогда не забыть те унижения, те поклепы, ту жидь и невзглядь, что обрушили новые неистовые комиссары в кожанках на русский народ, беря в пример неприглядные дела своих отцов и дедов. Ненависть, презрение, отмщение 'око за око', глум над святым, посмешки и хула на историю, так не свойственные русскому характеру качества человеческой природы, стали главенствовать в обществе; процентщик, плут, выжига, ростовщик, вор, вышибала, зазывала на торжище, киллер и брокер — людишки, самые презренные во всяком православном семействе, стали за главных в московских пределах, и эту свою скверность, низменность натуры принялись ретиво проповедовать на всю Россию.
Хорошо, что сохранились кой-какие записки из той поры.
'17 апреля 93-го года. Суббота. Канун Пасхи… Удивительно схож почерк двух революций по наглости и бесстыдству; невольно поверишь в протоколы сионских мудрецов. В октябре семнадцатого получили власть эсдеки (большевики) из рук временщика-масона Керенского. Обещая хлеба, заводов, земли и воли, отняли последнее, что было. Больше всех пострадали богатые… В августе 91-го эсдеки (меньшевики) получили власть из рук временщика-масона Горбачёва и, обещая рыночных благоденствий, отняли всё нажитое. Больше всех пострадали бедные и совестные. Взяли власть люди самого низкого покроя, спекулянты, рвачи и выжиги, предатели и ублюдки. Фаворит Евльцина Анатолий Чубайс заявил: 'Больше наглости!' Теоретик шоковой терапии Гайдар, плотоядно причмокивая и делая голубиный взгляд (так смотрит палач на жертву, затягивая на её шее верёвку), увещевал: 'В рынок нельзя войти без трудностей. Надо перетерпеть. Поначалу будет очень трудно, зато потом будет всем хорошо!'
А мы спрашиваем реформаторов: зачем нам рынок, разве мы просили его? Достоевский говорил о слезе ребёнка, которую не могут заместить все блага мира. Нынче дети от недоедания лезут на свет дистрофиками и астматиками. Нас завлекают 'чубайсами' с голубовато-розовым оттенком. Их рисунок хорош для обоев. Поначалу за 'чубайс' давали мешок сахару. Теперь — два килограмма масла.
Так оценен мой труд в литературе за четверть века. А как оценить труд моего дедушки с бабушкой, лишенцев тридцатых годов, которые век свой горбатили за 'лежачую палочку', дяди Спиры, погибшего на войне, дяди Матвея, моего отца, оставшегося на фронте, и много другой родни? Почему я, сирота, не могу получить за их труд, за их лишения, но получает некто, едва народившийся на свет новый либеральный птенец?
Нас завлекают помощью и кредитами, как осла торбою сена. Но, милые мои, за всё надо платить; как бы от разделанной скотинки не остались бы опять кости и копыта, а говяду отвезут к себе благодетели. Мировой ростовщик ни копейки не даст даром, он живёт на проценты, он кормится с лихоимства, с чужой беды, со слезы ребёнка, и тот кредит, что даёт нам Америка, обернётся разором и неволею'.
Нынче каждый выживает, как может. Реформаторы жить по-человечески запретили, приказали выживать. Философия нового времени для обречённых на списание; крематорий запущен, и для него нужны 'дрова'. Нет, лукавцы-стяжатели не обратились с призывом к народу, дескать, жить запрещаем (хотя намёки каждый день с экрана под любым соусом), но так устраивают новую жизнь, так упорно через колено ломают привычный быт, такой казуистически-циничный регламент составили для 'советских', что жертве режима выбора иного не остаётся. Но если есть в тебе упрямство по характеру твоему, если сохранилось чуть сил, которые ты прижаливаешь, не расплёскиваешь, но распределяешь, как военную пайку хлеба, то и прозябай на белом свете (выживай); на кладбище под ружьём не поведём, но, один чёрт, когда-нибудь хватит тебя карачун преж времён.
И вот мы с женою решили завести свинью. Какая-то блажь заела: подай нам свинью — и всё там. Только и разговоров вечерами, что да как… И ещё не выра-стя животинку, мы уже разделали её и распределили по сортам: какое место на консервы пустить, лытки и голову на студень, сало засолим. А что? Братцы мои-и, ведь не боги горшки обжигают. Зато всю зиму с харчем, а когда горячая похлёбка на столе, иль жарково, иль солянка с грибами, а по субботам студенёк из хрящиков да с чесночком, упаренный в русской печи, то на сытое брюхо можно, братцы мои, подумать и об устроении души, а значит, будет возможность жить, как заведено веками в родимой стороне, а не выживать…
В деревне все водят свинью, так исстари заведено; прежде скотинка паслась на воле: будто дикие кабаны, бродили поросята по лесу, рылись в болотах, ноче-
вали под ручьём Чивером за пять километров от деревни, и ни один волк не задирал эту упрямую самоуверенную скотинку. Соседка Зина тоже каждый год берёт поросёнка, а то и пару; она баба толковая, боевая, всё расскажет. Заглянул в окно на дом напротив, а она, наша часловская подружия, сидит на лавке под ветлою; убегалась сердешная по хозяйству и вот на минутку присела, чтобы охолонуть. Сказал жене, что пойду к Зинке за справкой.
Сидит на лавке грустная, с заострившимся заветренным лицом, а глазёнки, как васильки.
'Барин пришёл', — говорит девяностолетняя баба Прося, елозя посошком перед ногами, будто отыскивая в песке золотую искринку. У неё круглое лицо с длинным острым носом и впалыми губами. Но телом старуха дородная, неувядшая. Сидельцы на лавке оживились, подозрительно уставились на меня.
'Почему барин?' — спросил я смутившись.
'Ну а как?… На деревне без барина нельзя… Я-то ещё барина застала', — сухо ответствовала старуха. Но в глазах что-то промелькнуло навроде меленькой улыбки и сгасло.
Баба Прося пришла на свет в начале двадцатого века и теперь по какому-то Божьему замыслу решила встретить новый, пережить всех, кто когда-то появился вместе с нею. Она не старалась как-то по- особенному удлинить жизнь: не бегала трусцою по утречку, не блюла диету, не ходила по докторам и по церквям, не мазалась снадобьями, но лишь много спала и глотала горстями таблетки от головной боли. Всю жизнь она провела в нужде, водила в колхозе быков, таскала мешки с мукою и комбикормом, отчего надсадилась, и у неё выпала матка, после пожара ютилась с шестерыми детьми в чёрной баньке, поминая погибшего на войне мужа, и вот Бог в назидание другим и в награду за праведное быванье сделал бабу Просю долговекой.
'Глупости мелешь, — говорит Зина, как бы извиняясь за мать. — У старых одни глупости на уме'.
Баба Прося обиделась, подхватила батожок под мышку и засеменила к своей избе. Зина посмотрела вослед и грустно сказала, как бы подытоживая свои тайные мысли: 'Сейчас бы вафельку съесть… Так душа просит. Ране бы кто сказал мне, что вафельку будет не купить, не поверила бы'.
'Чего там, конфет шоколадных не хотели. Бывало, теще привезу, на' ешь, говорю, сколько влезет, так ведь нос воротит. Тех не хочу да тех не желаю, — поддерживает разговор сосед, по прозвищу Зулус, отыскивает хмельным взглядом тещу, а не найдя её возле, оборачивается к своей голубенькой изобке с низко посаженными окнами. — Зажрались, вот и результат… '
… У Зулуса бритая, 'под Котовского', круглая, как шар, голова, воловья шея в толстых складках, продубленная солнцем шкура, голубенькие хмельные глазки, на дне которых живет крохотная скорбная мысль. Зулус любит крепко выпить и страсти своей не скрывает. Господь наградил вдовца железным здоровьем, и Зулус, не боясь оприкосить себя, хвалится:
'Три бутылки уже выпил сегодня. И еще возьму… А деньги у меня есть. Захочу — и еще три выпью'.
Зулус любит и закусить: чугунок гречишной каши, литровку молока и яишню на сале из двенадцати яиц он съедает зараз. Ествяного человека и возраст не клонит, но водка зачастую валит на землю, и тогда Зулус на четвереньках ползет к своей избе и, привалившись к стене, что-то громко гугнит, бормочет сам с собою, кому-то грозя; тут же порою кинет его в недолгий сон, но уже через полчаса он по-солдатски шагает в другой конец деревни к бабене, притаенно приторговывающей левой водкою по двенадцать рублей за бутылек. И мужику хорошо, не надо куда-то бежать за винцом, и старухе к пенсии приварок.
Рядом на лавке — 'плотняк' Паша Хоркин. У него скопчески желтое, безбородое лицо и грустные белые глаза. Он сидит, как подросток, поджав под себя ноги в шерстяных головках, и задумчиво сосет толстую махорную скрутку. Пелена сиреневого чада над нашими головами. На воле парко, как в бане; куры деловито