микроэлементы, свинья будет расти, как на дрожжах. Считай, что мясо выйдет бесплатное'.
За совет мы ухватились, как за спасительный якорь, благо грибы рядом, на опушке, хоть косой коси. Ступить некуда, такое изобилие. Горожанина бы сюда — рехнулся бы. Маслята, сыроеги, свинушки и козлятки, подберёзовики и валуи за настоящий гриб не шли, — даже лень за ними нагибаться, если бы не поросёнок Яшка. Так себе, сор лесной, поганка. Все за белыми кинулись, а стояли они по лесам воинскими рядами всякого калибра от боровиков до ковыльных, о край поля на замежках и на березовых опушках, в ельниках и на серебристых мхах, и в тенистых кустах, и в ковылях, и о край болотцев — крепенькие, длинноногие, сахарной белизны на срезе, без единого червочка, с ореховой упругой головенкой; а боровики, те издали видны, выперли из белых курчавых мхов их пурпуровые и бурые упругие головенки, ну как тут проскочишь
мимо, — и все нетерпеливо дожидаются своей участи, ну прямо в голос вопят, возвещая о себе, чтобы не прошёл человек мимо. В каждой избе весь день топились печи, запах белого гриба, выпархивая из окон, тек по улице, создавая праздничное весёлое настроение. И даже лютое безденежье переносилось народом уже не так остро, и будущее виделось не так безнадёжно, как ещё месяц назад. Соберётся народ под ветлою у Зины, так только и разговоров, сколько гриба притащили из боров, да куда лучше бежать завтра по росе утречком пораньше; дескать, такого урожая давно не видали. И столько задора в голосе, какой-то ревности друг перед дружкою, и каждый норовит, будто и похваляясь, утаить свое коренное место, а чужое, насторожив ухо, — невольно прикинуть к себе. Вот и не бахвалься, христовенький, не теряй головы от самодовольства, не чванься преизлиха — тогда и не позарятся на твои богатые палестины. Прежде бывали годы, когда собирали на продажу только шляпки белого, других на грибоварне и не принимали… Но тогда и яблоки были слаже, и самогонка ядрёнее, и хлеб душистей, и сало запашистей.
…А свинья — не человек, всё подберёт за милую душу. Чав-чав — и жевать не надо, — сам укатится в брюшишко рыхлый подберёзовик, уже съехавший шляпою на одну сторону. И вот всей ордой мы поскочили в сосенники-березняки, подбирали всё, что взошло; самые большие шляпы, что набекрень уже свалились, такие лопухи с суповую тарелку, густо населённые червочками, шли особенно по высокой цене, ибо — весомо, зримо, нажористо. Предположили так: из белых грибов нарастёт сало, из красноголовиков — ветчина. Теперь смешно вспомнить, а тогда-то верилось… Варили свиньюшке два ведерных чугуна в день. Ел Яшка с завидным аппетитом, но за два месяца отчего-то не вытянулся, не огрузнул на копытцах, загривок не налился жирком, но обметался наш поросёнок густой тёмной шерстью и стал походить на лесового кабанчика.
Однажды, любопытствуя, навестила соседка Зина, глянула в вёдерный чугун с отварными грибами, потом на поросенка, неопределённо покачала головою, жалея скотинку, а может, и нас, нищую интеллигенцию, и вдруг протянула с легкой завистью: 'Надо же… растёт… И какой же хорошенький, шерстнатый. А мой-то, дьяволина, ничего не жрёт'.
Глазки у старухи скорбно потухли, слиняла яркая голубень, словно натянуло слезою. Тут странное тщеславие невольно всколыхнулось во мне, и я засиял, дурень московский.
Напросился к соседке её подсвинка посмотреть, ожидая увидеть жуткое зрелище. Открывает бабка сараюшку: на толстой подстилке из соломы, умильно похрюкивая, стоит в тепле и благодати розовый боровок (моему братец) с масляными, затянутыми жирком глазками, пуда на три уже, на загривке пласт сальца просвечивает, и уши лопухами, как у слона. Взглянул я на подсвинка, и сердце моё невольно упало.
'И чего на него глядеть? — пристанывает старуха. — Тьфу, пустота. Такой зараза, ну, ничего не ест… '
'А чем ты кормишь? — упавшим голосом спросил я, невольно сравнивая хряка с моим Яшкой. — Перед моим-то раза в два больше. Уж под нож можно…'
'Да какое там… Ничего ведь не ест… Плохой совсем на еду. Два куля рожков скормила да литра три молока в день уливаю… '
'Ну да, ну да… А мы вот грибами… '
'А кто грибами-то кормит? Таком, Владимир, мяса не наростишь. Что в свинью положишь, то с неё и возьмёшь'.
Вскоре друг наш с детьми вернулся в Ленинград, пошли сиротские дожди. Грибы отодвинулись в леса, таскать корзины стало тяжело, да и вера 'в лешеву еду' как-то сама поиссякла; но Зинин боровок так и не шёл из ума.
Ужались, поехали с женой на станцию, купили мешок комбикорма. Тут подул ветер-сиверик, нашего подсвинка продуло меж поленниц, и Яшка окосоротел. Уныло, с укоризною смотрел он на нас из-за прясел припотухшими глазками. Ну, думаем, не жилец, пропадёт мужичок и вместе с собою унесёт ушат сала и супчик гороховый из хрящиков, и студенек, и ветчинку, и консерву. Стали у соседки покупать молоко и подливать в болтушку. Эх, не нами сказано: в сусеках что залежалось, заводи свинью. Все подберёт: и хорошее, и плохое… А если в наших сусеках одна мякина и пыль?
Березняки пожелтели, незаметно изредились, на колхозных полях принялись за картошку.
3. ОСЕНЬ
Земля слухами полнится. От кого-то краем уха услыхали мы, что на колхозном поле после комбайна остаётся бесхозная мелочь. Пришлось переломить себя, что-то сдвинуть в душе, чтобы не показалось зазорным тащиться за милостыней. А вдруг погонят? 'Ату его, ату!' А вдруг украдкою придётся набивать тару казённой картошкой, внезапно настигнут сторожа, составят акт, оштрафуют, ославят, начнут донимать расспросами; а как мерзко, униженно чувствует себя скромный простец, когда пронизывают его строгим, подозрительным взглядом, смотрят сверху вниз, как на последнего человека, ведут допрос с пристрастием. А ведь особенно сладко снимать улики с человека необычного, из другого сословия: ещё называется писатель, ха-ха, а на чужую картошку польстился, своей не мог вырастить, и вообще, какой он писатель, если книги не кормят его… Эти душевные переживания особенно обострены поздним вечером, когда осенняя темь клубится над крышею, когда ветер-сиверик, предвещая близкие заморозки, ершит жесть листвы, загибает белесую траву-отаву, будто хваченную инеем, и это шуршание заползает невидимыми щелями в избу и наводит в человеке тревогу. Конечно, всё может случиться не так, совершенно по-простому, как водится на земле: крестьяне войдут в твоё положение и с добрым сердцем потянутся навстречу. Но в стране такое творится, так зачужел человек человеку, такой древесной корою покрывается его сердце, что только худого и ждёшь от мира, в котором поразительно скоро все окаменели.
Но свинья с такой укоризною встречает по утрам, просунув рыло меж прясел, такой печалью наполнены её смородиновые глаза под сивыми ресничками, такой голодный вопль застрял в глотке, готовый вырваться наружу, что мы не выдержали, подавили страхи и подались под вечер на колхозное поле. Издали увидели, как ползут, переваливая землю, комбайны, а в бороздах за ними остаётся россыпь мелочевки, что не попадает в бункер и через решета вываливается обратно на поле… Это 'не стандарт', обреченная картошка-маломерка, которую скоро хватит мороз, и она так и струхнет, уйдёт под снег… Несортовой картошке, как и несортовым людям, нечего нынче делать на белом свете, только бессмысленно небо коптить… Но для истинного хозяина каждая картошина — это дар Божий, хлеб насущный, из-за которого мы убиваемся, пластаемся, наживаем горбину; она годна на крахмал, на еду, на выгонку спирта, на корм скотине, — внешне невзрачная, тускло белеющая в отвалах земли. Но в государстве разор, правят не- спустиха и неткеиха, дилетантам-пришлецам, что коварно и нахально втиснулись во власть, чем хуже — тем лучше, им до крестьянина, до его забот и дела нет… Да и в крестьянском труде они мало чего смыслят.
…Там-сям бродили за комбайном старушонки с коробами, кому свою гряду уже невмочь держать, выбирали картошку, какая получше, да много ли на себе унесёшь? А у нас машина, у нас шестьдесят лошадиных сил, мы в выгодном положении. Не успели толком пооглядеться и затарить первый мешок, как подошел тракторист со шрамом во всё лицо, весело посмотрел, как я роюсь в земле, делаю покинутому урожаю новую пересортицу, выбираю, что получше.