'Шеф, — набивается парень, — чего ты зря ковыряешься? Купи у меня три мешка отборной за три бутылки'.
'Откуда три бутылки? Сам бы выпил, — отвечаю я. — Были бы деньги, не бродил бы по полю'.
'Да брось сочинять… У тебя да и денег нет. Мы тебя знаем, ты писатель'.
Я стеснительно улыбаюсь: оказывается, я известен даже во глубине российских полей. Вроде бы сладкой патоки улили мне в грудь, так стало хорошо и в то же время неловко, и стыдно, словно бы меня уличили в дурном, а я стараюсь отвертеться.
'А вот и нету, — отвечаю прегрубо, отыскивая нужный тон, чтобы быть своим в доску. И вдруг осенило: живу пятнадцать лет в этих местах, невольно кто-то должен бы и знать меня. И слава мирская здесь не при чём. Тоже, раскатал губу. -Сам бы хряпнул, опрокинул на лоб'.
Сказал и нагнулся над бороздой, собирая в ведро картошку.
'Отборная, три мешка, — настаивает парень, дундит мне в загривок, наверное, думает, что я торгуюсь… — С июня зарплаты не было. Хотят нас удавить, сволочи! — вдруг закричал, и шрам налился кровью. — Россию разорить, а нас
уморить! Воруют, сволочи, там, наверху, миллионами гребут в карман наши денежки. А мы что, рыжие? Нам сам Бог велел', — тракторист будто оправдывается перед судьёю; видно, что стыдно продавать колхозное добро в открытую, глаза прячет. Но так хочется выпить, нажечь кишки, утишить нутро; а где взять винца, когда зарплату не выдают с весны…
Вскоре подошел агроном, но уже по казенной надобности. Погнать не погнал прочь, но, смущаясь, предупредил, что до четырёх часов мелочевку подбирать нельзя, женщины на сортировке переживают, им тоже хочется для скота поднабрать. Картошка неплохая уродилась, по погоде, но куда её девать? От государства заказов нет, надо искать мелкооптовика, а тот предпочитает 'сникерсом' торговать: волокиты меньше, да и прибыток весомей. На картошке не разбогатеешь. Пришла пора, что ни колхоз не нужен, ни картошка тем, кто наверху, и, похоже, весь русский народ для управителей лишний. У них только и разговору, что вливания в деревню прекратить, де, без пользы они, де, Европа нас прокормит, а самим ничего не надо производить…
Поплакался агроном и пошёл на сортировку утешать бабок. Ну а мы затарили с десяток мешков и попылили в свою деревню. А ночью ударил мороз…
Ловко выхватили мы Божий гостинец в последний день. И как-то незаметно, буквально на неделях, наш Яшка выгулялся, щетинка посветлела, зазолотилась, и в глазах появилась сытая поволока. Ест и причмокивает, и к грусти моей неожиданно стал напоминать наглого кремлёвского толстяка, что разорил русскую копилку, куда народ собирал по грошику, и все народные денежки по команде серого Пастуха рассовал по карманам приспешников. Тот кремлёвский чмокающий толстячок, что опустошил мой карман средь бела дня, и боровок Яшка, наш спаситель, в каком-то удивительном согласии наливались жирком. Принося хряку очередное ведро с варевом и наблюдая, как возит он пятачком в пойле, наиски-вая, что повкуснее, и порою насмешливо поглядывая на нас, мы так рассуждали, что картошка непременно пойдёт в сало, а зернишко — в мясо.
ИЗ ДНЕВНИКА. 93-й год. 'Телевидение — монстр, левиафан. Сейчас десятки миллионов русских задыхаются под этой тучной, водянистой тушей от невозможности высказать, явить истинное чувство. Нет ничего страшнее тиражированной лжи; она — густой туман, окутавший каждого, не могущего спрятаться даже в затаённой лесной избе-зимовьюшке. Душа вопит в безмолвии и задыхается, готовая лопнуть… '
'Из откровений Попцова мы узнали, что 'Ельцин — стыдливый человек'. Его, Попцова, спросили, отчего у вас скрипят сапоги? Он ответил: 'Сапоги скрипят, половицы скрипят… от возложенных на нас тяжестей'. Его спросили: 'Вы расстались с комсомолом?' — 'Я был там белой вороной'. (Бывший секретарь обкома. Двадцать лет редактировал комсомольский журнал.) Фарисей в каждом слове'.
'Устроили сучью жизнь, а ещё хотят, чтобы их любили. Унизили мозг нации, её цвет и дух, но возвеличили карманника, бродягу и мошенника, любимых героев Максима Горького, а самого писателя спихнули с пьедестала, чтобы казаться вровень. Новые челкаши козыряют в тройках и цилиндрах, бесстыдно усевшись на нашу шею'.
'Старовойтова с Козыревым выводят Ельцина на смотрины, как хазарского
кагана. Поп-расстрига Глеб Якунин машет сзади латынским крыжом — то ли насылает бесов, то ли гонит Ельцина перед собою, как неверного. У 'бабушки русской демократии' на лице глуповатая жирная улыбка перезревшей институтки, испытавшей первый грех.
Все запряжены в одни оглобли и покорно идут'.
'Горби вылинял, как побитый молью песец-крестоватик…'
'Ельцин со словами любви к России намыливает верёвку и затягивает её на шее народа со своей целлулоидной улыбкой идиота. Как я и предсказывал год тому, очередной переворот будет в 93-м году. Он и случился. Это переворот наглых и циничных, пошлых интернационалистов-космополитов, презирающих Бога…'
'На экране скопческое, с проваленным тонким ртом лицо поэтессы Риммы Казаковой. Желая унизить, читает скверные стихи о генерале с фашистскими усиками (о Макашове), что, не жалея жизни своей, пошёл на защиту чести русского народа. А сама и в подметки ему не годится'.
'Оскоцкий, похожий на недотыкомку, пригорбленный, с огромной головой карлы и короткими ручками, сложенными на столе, пытается играть роль услужливого палача, подталкивает Ельцина к жестокости и немедленной расправе. Как все они жаждут крови, вопия при этом о слезе ребенка.
Мелкий народишко сгрудился в подворотне Ельцина и лает усердно на Россию, чувствуя силу барской руки. Жалкие тварные люди… '
Вот и октябрь на дворе. Скоро Покров. Прежде девки пололи снежок и припевали: 'Батюшка Покров, покрой землю снежком, а меня женишком'. Обычно в предзимье всё в природе цепенеет: закаты багровы, лужи латунны, дальние леса лиловы, небо к ночи искристо, звезды наливные, плутовато подмигивают, и Большая Медведица, как дворная собачонка, дежурит в небе над коньком моей крыши. К этому времени березняки тускло выжелтятся, поблекнут, как старые ризы, изредятся, обветшают — дырка на дырке. Вот со