Ты никогда не замечал, как сказанное тобой в шутку или по неосмотрительности слово вдруг превращается потом в самую доподлинную правду?
Вот так, по мере того как разгоралась война, обещание, данное Эльжуне, обретало смысл и значимость присяги. Казалось, я, собственно, для того и воюю в чужой стране, чтобы освободить из лагеря доктора Трояновского! Ты говоришь, странно? Ну да, ведь самые странные люди на свете — это мы, русские: на первый взгляд как будто бы и трезвые реалисты, а в действительности — народ романтиков и мечтателей. Как-нибудь поговорим об этом, если переживем сегодняшнюю и завтрашнюю ночи…
Сколько раз за время своих «ста дней», подремывая в седле, я мечтал о марше через Люнебургер Хайде до заброшенного лагеря под Бергеном. Я видел себя с гранатой в руке у последней сторожевой вышки, за которой стоит уже свободная толпа пленных.
Тебе никогда не приходило в голову, что бы было, если бы молодежь узнала, какие несерьезные мечты порой бывают у серьезных людей? Перестала бы нас уважать или, наоборот, мы стали бы ей ближе, понятнее?
Марш на Берген, марш на Берлин… Кто же в 1941 году мог знать, что путь этот будет долгим и окольным, что пройдет он через мои Сальские степи, под Сталинградом, и что в этой тотальной войне мне придется быть не врачом, а командиром?
Как доктор стал командиром
Война для меня началась на белостокском тракте в ту июльскую ночь, когда я впервые убил.
Мы отступали из Белостока на Грудек. Под моим началом был дивизионный госпиталь, разместившийся в машинах, и эскадрон резерва. По узкой дороге, на которой нельзя было разминуться, в суматохе катились машины, пушки, ящики с зарядами, повозки. Казалось, весь мир встал на колеса. Мы то и дело останавливались, ожидая, пока двинется голова колонны.
Ночь была черная… У меня в ушах звучала тогда старая песня политзаключенных:
Именно такой и была эта ночь, и тянулась она еще медленней, чем наша колонна.
Я ехал в Ленькином танке. Мы встретились с ним, когда его танковый отряд выбрался на ту же дорогу, по которой шло отступление. И теперь, после почти двухлетней разлуки, мы не могли наговориться.
— Снова стоим, — сказал Ленька. — Все выглядит так, словно кто-то нарочно хочет нас задержать. Этак нам за ночь не добраться до переправы. А днем немцы нас разбомбят.
— А ну, погляжу-ка я, кто там впереди верховодит, — ответил я и вылез из танка. — Кичкайлло, коня!
(Война застала Кичкайлло в госпитале: он пошел за мной, как Пятница за Робинзоном).
Мы пустились вскачь по полю, вдоль дороги, время от времени освещая ее фонариком, чтобы удостовериться, не добрались ли мы до головы колонны. Опять не тут… Опять нет… Наконец-то последний грузовик, перед ним легковая машина, и дальше путь свободен!
Посветил я фонариком, вижу — сидят в машине двое: полковник и лейтенант. Сидят и самым явным образом дремлют.
Докладываю:
— Начальник дивизионного госпиталя шестой дивизии донских казаков шестого кавалерийского корпуса военврач второго ранга Дергачев. Я бы хотел узнать, почему мы опять стоим?
Полковник потянулся, зевнул, как плохой актер, и бросил исподлобья подозрительный взгляд вверх — на меня, потом на лошадиную морду, фыркавшую почти у него над головой.
— Почему мы стоим? Ждем, когда вернется разъезд, который я выслал…
Я погасил фонарь. Кичкайлло дернул меня за рукав.
— Чего тебе?! — раздраженно спросил я.
Кичкайлло пригнулся в седле и зашептал мне в самое ухо:
— Сэ такой пулковник, як я зубр. Сэ, скажу я вам… Филимонов!
— Что еще за Филимонов?
— Царский офицер. Балаховец [20]. Он в Белостоке лавочку мяв, на рыноку копчонку и бакалею продавав…
Я подъехал к машине так, что она оказалась с правой руки — на всякий случай, под сабельный удар.
— У нас здесь, товарищ полковник, есть бронеотряд. Если дорога под сомнением, следовало бы выдвинуть вперед танки.
— Что следует и чего не следует, это уж мое дело, товарищ военврач.
В голосе полковника прозвучало раздражение. Шофер включил мотор. Что это, неужто хотят сбежать?
Сзади также заурчал мотор. Я направил фонарь на грузовик. В нем было полно вооруженных. Из-за борта торчал пистолет-пулемет, словно ненароком направленный в мою сторону.
Я погасил фонарь. Надо мной снова сомкнулась ночь — черная, как измена (все время не покидала меня эта назойливая тюремная песня!). Кичкайлло не отдал мне наган, который брал смазывать.
У меня с собой только сабля прадеда Дергачева. Это был взбалмошный прадед: при Павле ходил в Индию, при Александре — в Париж, а вернувшись, провозгласил в Сальске «французскую Республику»! За это его засекли розгами на плацу, но сабля в семье осталась.
Я отдал Кичкайлло фонарь, сжал эбеновую рукоять сабли и, привстав в стременах, сказал тихо:
— Посвети!
Кичкайлло направил луч фонаря на машину, а я, изучая лицо полковника, спросил:
— Так, значит, здесь командуете вы, полковник? А я думал… Филимонов!
При звуке этой фамилии он неожиданно съежился и рывком схватился за пазуху.
Но было уже поздно. Я полоснул его по шее и отскочил в темноту.
В эту минуту легковая машина рванулась вперед, но, настигнутая гранатой Кичкайлло, остановилась. Пятитонный «ЗИС», брызгая выстрелами, столкнул ее на ходу в ров и помчался вперед.
На звук выстрелов прибыл командир эскадрона, за ним Ленька. Мы провели краткое совещание.
— Это будет нам наукой, — сказал я. — Мы движемся самотеком, вслепую. Малейшая случайность — и в этой сутолоке сразу же вспыхнет паника, а не то мы сами попадем в лапы к немцам. Вы, товарищ комэск, должны взять все в свои руки и сформировать отряд.
— Я, собственно, придан вам, — ответил командир эскадрона, парень, смелый в седле, но безынициативный и боявшийся ответственности.
— Ты старший по званию, — заметил Ленька, — бери булаву!
— Но я ведь всего лишь врач!
— Да что там, службу ты знаешь. А для того, чтобы навести порядок и дисциплину в обозе, не надо быть стратегом. Командуй!
Так в ту ночь, ночь измены, растерянности и тягостного ожидания немецких налетов, я принял командование над всем обозом, уходившим на восток.
Впереди колонны я выставил конный разъезд, на флангах крыльями распростер полуэскадроны и, прикрыв обозы танками Леньки, двинулся что было силы к Супрасли.
Однако прежде чем ты услышишь об этой переправе, я хочу, чтобы ты понял, какая произошла во мне перемена.
До тех пор я знал только одну войну — войну с болезнями, и только одно наступление — на науку. Я