немедленно, а Кичкайлло перед заходом солнца, точно в девятнадцать вечера, доставить на машине к часовне с польским святым у ручья на гарвульской дороге и там ждать, пока партизаны передадут им его, обершарфюрера Кунца.
— Дас ист айн бефель! — сказали румынские немцы.
— Приказ! — подтвердили русские.
— Исакымас! — согласились литовцы.
И дрессированная разноплеменная свора слепо исполнила «волю» своего обера.
В девятнадцать часов я услышал шум машин. Два грузовика остановились у часовенки. Кунцовцы рассыпались по обе стороны дороги, развернули обратно машины и только потом заботливо высадили из задней машины Кичкайлло, указав, куда ему идти на Гарвульку.
Кичкайлло медленно поплелся по шоссе. Он шел хромая, с рукой на перевязи, голова его была вся забинтована.
Держа кунцовцев на прицеле, мы следили из-за деревьев за каждым их движением. Посмели бы они выстрелить в Кичкайлло! Мы были слишком слабы, чтобы окружить их, но достаточно сильны, чтобы отомстить за смерть товарища.
Однако они не стреляли. Кичкайлло уже поравнялся с нами и прошел бы дальше, если бы я не свистнул.
Он с трудом перевалил через ров и, напрягая последние силы, дотащился до меня.
— От, дохтур, знова маешь калику… — прошептал он, падая мне на руки.
Мы оттащили Кичкайлло в глубь леса, к бурелому, и тут, при свете фонарика, я осмотрел его. Лицо его было изуродовано, и весь он был зверски избит, но повреждений, которые угрожали бы жизни, я не нашел. Недели через две все будет в порядке.
Я с облегчением выпрямился, взглянул на товарищей. В их молчании ощущался гнев, требование возмездия.
— Товарищ командир, — начал Петрек, указывая дулом на лежащего рядом Кунца, голова которого была обмотана его же мундиром, — разрешите кончить… За Кичкайлло!
— А Дуды? — резко спросил я. — Дуды сожгут! Нет, ребята, слово надо сдержать. Но и за муки Кичкайлло расплатиться надо. Вот что: спустим-ка ему портки да выпишем расписку!
В мгновение ока штаны с Кунца были содраны, Павляк уселся ему на голову, а Станиш с Петреком на ноги.
— Слушай, ты, обер, — сказал я, беря в руки палку. — Какое самое меньшее наказание дают у вас в лагерях, когда секут на «козлах» перед строем?
— Фюнф унд цванциг! — простонал Кунц.
— Правильно. Вот двадцать пять горячих и получишь за нашего товарища.
И я честно влепил ему в зад двадцать пять ударов. Его слегка привели в чувство и выволокли на дорогу. Он шатался и спотыкался на каждом шагу, но едва я показал ему вдали темное пятно грузовика и толкнул вперед со словами «считаю до пяти и стреляю!», как Кунц, держа в руках штаны, помчался, словно раненый лось.
Ночь третья — светлая и страшная
Я думал, что сейчас мы услышим шум запускаемых моторов и тарахтенье удаляющихся машин. Куда там! Началась поистине сталинградская канонада! Пулеметы захлебывались длинными очередями, гул стрельбы заглушали взрывы гранат, ослепительные ракеты рвали темное небо над лесом.
Кунц бесился. Кунц возвещал, что он уже опять в штанах, опять обершарфюрер и ведет победоносное сражение с партизанами: пусть слышат Дуды и Плуды, Гарвулька и Вулька, и даже гестапо в Ломже, пусть слышат все, как он, Кунц, наступает!
С нашей стороны раздался только один выстрел. Это самый младший, Юзек Кусаный, не выдержал и вопреки приказу выстрелил, когда какой-то расхрабрившийся «победитель» приблизился на соответствующее расстояние.
Кунц втащил труп в машину и, имея вещественное доказательство героического наступления, возвратился в свою ставку в Дудах. Он тут же посадил двадцать четыре человека из числа заложников, отпущенных утром, и взял шестерых новых вместо тех, кто предусмотрительно сбежал.
В ту ночь над Дудами до самого утра полыхало зарево. Горела усадьба Гжеляковой, которую сожгли дотла вместе со скотом в хлеву; горел дом священника, дом учительницы Станиш и дома других бежавших заложников.
Наш отряд пополнился шестью новыми товарищами. Пришли разоренные, преследуемые, объявленные вне закона люди: четверо крестьян, приходский священник и жена Станиша.
На следующий день Кунц погрузил захваченных на машины и уехал, развесив объявления: если в радиусе пятнадцати километров вокруг Дуд будет иметь место акт какого бы то ни было саботажа или террора, заложников расстреляют.
В этот же день вечером стало известно о смерти Гжеляковой.
Бежав из дому, она отнесла Вацуся в сторожку Павляка. Иська в это время еще не добралась до сторожки. Гжелякова прождала ее там весь день и отправилась в Гарвульку к своей прежней учительнице. Старушка жила у сына, управляющего фольварком.
— Может, Иська к ней побежала, — сказала она Павляку. — А если ее там нет, так я хоть с пани Люциной посоветуюсь, как мне теперь быть, где спрятаться.
В Гарвульке она наткнулась на полицейский патруль из поляков. Один из них узнал ее. «Это Гжелякова, — сказал он. — Кунц поехал к ней. Что она здесь делает?»
И они потащили ее в участок. При мысли, что сейчас снова придется встретиться с немцами, что начнется допрос похуже, чем тот, после которого еще не зажили уши, Гжелякова потеряла самообладание и бросилась бежать… Ее застрелили…
Мне показалось, ты что-то сказал? А, это у тебя просто губы дрогнули… Конечно. К чему тут слова? Когда кто-нибудь погибает за тебя или из-за тебя, это служит тебе и укором и каким-то завещанием. А тут погиб не только прекрасный человек: тут погибла мать.
Я принес ее детям сиротство и пепелище… Это угнетало не меньше, чем смерть Леньки.
— Расскажи что-нибудь веселое, о веснушчатом пареньке расскажи! — попросил Вацусь вечером, когда я укладывал его спать в кухне Павляка.
Слово — сильное, как смерть
Он был слишком мал, чтобы беспокоиться о матери. Ему хотелось услышать сказку, любимую сказку, которую я рассказывал столько раз и где всякий раз были новые приключения в новых краях, потому что мятежный нрав и необычные желания гнали этого сказочного паренька по горам, по долам, за леса и моря…
Вацусь все медленнее посасывал свою «трубочку»: засыпая, он запихивал в рот большой палец, и, хотя ему было уже почти пять лет, мать не могла отучить его от этой привычки. Он продолжал бы слушать и смеяться, если б не глаза, так и закрывавшиеся под тяжестью сна. Иська лежала рядом, нахмурившись, заложив руки под голову.
— Скажи правду, где мама? — спросила она, когда Вацусь уснул. — Маме мясо приснилось. Она говорит: это всегда к беде.
— Мясо? Это действительно нехорошо… Но мясо-то какое было?
— Мясо было свежее. Из него кровь текла, текла…
— А, тогда дело другое! Тогда это хороший сон, Ися. Все заботы, все хлопоты вытекут и исчезнут… Так оно и есть. Мама от немцев убежала и спряталась на фольварке. Вам теперь на некоторое время