поступком убьешь в ней надежду. На что теперь ей надеяться? Ты у нее будущее отнимешь — ты это понял?! А матушка? Ведь она не перенесет…
Какая предусмотрительность! — в ответ на эти речи надменно усмехался кто-то другой, ожесточенный и на все решившийся. Надо добровольно ослепнуть, чтобы не увидеть несомненно, до последней ниточки ясного: никто не поможет. Хлопоты матушки тщетны, господин Сыроваров — пустое место, господин же Непряев — сплошной икс. Достоверен лишь его золотой карандашик. Вот где поистине горький смех, а не в мысли о побеге. Чтобы в нашей сонной Коломне вдруг обнаружился гений сыска — да будет вам, господа! Кто желает верить, тот сам себя убедит. Что простительно наивной девушке с ее страдающим в разлуке сердцем, то никак нельзя извинить мужчине с трезвым и беспощадным рассудком. Но это вовсе не означает, что иных способов не существует. Можно, в конце концов, самим бежать от нее и от всей России: выправить паспорта, один подлинный, другой подложный, и прочь отсюда, прочь! Однако начистоту, без обиняков: главное — то смутное, гнетущее чувство, которое беспощадно жжет душу. Почему она упомянула о Пенелопе? Да, вместе читали; и вместе восторгались мудрым испытанием, какое Пенелопа изобрела для являвшихся к ней в отсутствие Одиссея женихов. Нечего даже и гадать, отчего Пенелопа. Брачные сети. Женихи одолели. Искатели. Как?! Он стиснул кулаки. Позволить кому-то разрушить их счастье? Отнять любовь? Воспользоваться его отсутствием и похитить принадлежащее только ему бесценное сокровище? Не желаю слушать. Он вспыхнул и твердой рукой отстранил все препятствия. Дело решенное: бежать.
Тем временем все за окном становилось темно-лиловым. Из низко нависшей над горами тучи вылетела косая, раскаленная добела полоса, вспыхнул на мгновение ослепительный синеватый свет, и стали видны раскачивающиеся сосны и вскипевшая белой пеной река. Сухо и страшно треснуло, раскололось и огромными чугунными шарами покатилось вокруг. Окно задрожало.
Варвара Драгутина мелко и часто крестилась.
— Свят, свят!
— Илья-пророк нынче грозен, — промолвил старик-старообрядец, встал с топчана и тоже перекрестился — но двумя перстами. — А ты, Серега, куды? Дожжь ливанет.
— Голова что-то… — пробормотал Гаврилов, накинул некогда принадлежавший покойному отцу китель со споротыми знаками различия, обул сапоги и нахлобучил студенческую фуражку с поломанным околышем. — На крыльце постою.
Снова сверкнула молния, и секунду спустя грянуло с такой силой, что потрясся весь дом. Иван Данилович, фельдфебель, единственный из всей стражи имеющий медаль «За взятие Парижа», сидел в дежурной комнатке вместе с фельдшером Николаем Семеновичем, который неверной походкой, обвисшими щеками и слезящимися глазами был похож на дряхлого мопса. Они были ровесники и приятели и сейчас расположились на табуретах друг против друга, а между ними на столе стояли бутыль зеленого стекла, два стакана, тарелка с еще дымящимися кусками баранины и картошкой, сваренной в мундире. Фельдшер, тяжко дыша и утирая платком взмокшее лицо, толковал о Воробьевых горах как высшей для всей Москвы точке, притягивающей к себе небесные электрические разряды, то бишь молнии.
— Две мимо, третья в цель, — предрекал он, наполняя стаканы.
— Перелет, — со знанием дела кивнул Иван Данилович, — недолет…
— И поминай как звали…
Они сдвинули стаканы, но тут ослепительно вспыхнуло, и звон стекла о стекло утонул в третьем раскате.
— Промазал француз, — хладнокровно отметил старый воин, выпил, потянулся к тарелке с мясом, но, увидев Гаврилова, застыл с протянутой рукой. — А ты далече ли, парень, наметился?
— Да я только на крылечко, Иван Данилыч, — заискивающе сказал Сергей, прямо и честно глядя в глаза фельдфебеля как раз под цвет бутылочного стекла. — Воздуха глотнуть. А то душно, сил нет.
— А ты потерпи. Ты забыл, кто ты есть?
— Будет тебе, Данилыч, — усовестил приятеля фельдшер. — Тюрьма тюрьмой, а все люди, и он человек. Ему еще в Сибирь топать…
— Ступай, — после краткого раздумья кивнул фельдфебель и вытянул наконец из тарелки ребро с куском мяса не менее чем в фунт. — Недолго.
С крыльца Гаврилов оглядел двор пересыльного замка. Ни души. В лиловом сумраке за оградой скрипели сосны, ветер гремел кровлей кузницы, в окнах конторы виден был слабый, в бледном оранжевом нимбе свет. Оттуда кто-то шагнул наружу и тут же отправился назад, со стуком затворив за собой дверь. Тотчас все вокруг озарилось холодным слепящим светом, от раската грома дрогнула земля, а из расколовшегося неба упали первые крупные капли дождя. «Ну, — шепнул Гаврилов, — давай!» Над его головой вспыхнуло, потом раскатилось, дождь набрал силу и превратился в стену воды, с глухим ровным шумом падающую вниз. Глубоко вздохнув, Сергей сбежал с крыльца. В секунду он вымок до нитки, ощутил легкий озноб и на ходу передернул плечами. Но разве вправе он был отвлекаться на такие мелочи! Страх не покидал его, отчаянная решимость толкала вперед, и со смятенной душой, пригнувшись и стараясь слиться с оградой, стать незаметным, крошечным, прикинуться каплей дождя, порывом ветра, камнем, птицей, букашкой, кем и чем угодно, он крался к маленькой дверце и чуть вывалившейся доске с ней рядом, сулившей ему свободу. Снова метнулась к земле молния, и он замер, втянув голову в плечи. Никого не было возле дверцы. Прогремело и тяжелым гулом покатилось во все стороны света. Обеими руками вцепившись в доску, он потянул ее сначала на себя, потом вбок. Она подалась, и щель стала больше. Он потянул еще, потом рванул что было сил, но пальцы соскользнули, и он осел на землю.
Вскочив на ноги, Сергей оглянулся. Ливень не ослабевал, но сверкало и гремело теперь реже. Никого. Ухватившись за край теперь уже заметно выступившей доски и прислонившись правым плечом к ограде, он потянул на себя всем весом своего тела. Что-то надломилось, доска подалась еще, и он немедля принялся протискиваться в образовавшуюся дыру. Он лез с отчаянием зверя, ищущего укрытия и спасения в своей норе. Сначала на свободе оказалась голова, потом, скребя по земле ногами, он попытался протиснуть плечи. Но тесен оказался для него путь на волю. Во всех унизительнейших подробностях он представлял, как железной хваткой берет его за ноги вернувшийся на пост караульный и с матерной бранью тащит назад, в тюрьму, как издевается над ним штабс-капитан и багровеет от ярости обманутый им старый служака Иван Данилович, — и в те же самые мгновения всей душой молился и Господу, и Пречистой Его Матери, перед чэдной иконой которой стоял нынешним утром, и всем святым, чтобы протянули ему спасительную руку в самый жуткий час его жизни. И успевал подумать, что в бедственном его положении ему непременно надо в чем-то очень существенном дать обет высшим силам. Но в чем? Уйти в монастырь и кончить жизнь монахом? А Оленька? Построить храм? Поступить учителем в деревенскую школу? Стать немцу-доктору Федору Петровичу верным помощником? Все это вихрем проносилось в нем, пока он продолжал свои мучительные усилия. А где-то на самой дальней окраине сознания мелькнула и исчезла мысль, что происходящее с ним сейчас отчасти напоминает, должно быть, стремление младенца с наступлением срока покинуть материнское чрево. Не так ли он девятнадцать лет назад появился на свет, и только что страдавшая в родовых муках счастливая матушка приняла его в руки? Матушка! Помоги своему сыну! Оленька! И ты помоги приблизить час нашей с тобой встречи.
Снизошли ли к безмолвному его воплю извергавшие водопад, гремевшие и сверкавшие небеса? Матушка ли почуяла сердцем отчаяние своего дитя? Или нареченная невеста взмолилась о своем суженом? Но сначала ценой разодранного отцовского кителя по ту сторону оказалось правое его плечо, потом протиснулось левое, и, наподобие какой-нибудь землеройке, изо всех сил отталкиваясь ногами и пальцами обеих рук впиваясь в землю, он наконец выполз за ограду, уронил голову в мокрую траву и лежал, тяжело дыша и не находя в себе сил подняться. Опять пробежал по спине озноб. Он вздрогнул всем телом, вскочил и стоял, решая, куда ему податься. Позади в отдалении еще погромыхивало и сверкало. Гроза прошла над горами и медленно уходила на юг. Утихал дождь. Можно было спуститься чуть вниз, взять направо, добраться до Воробьевской дороги и по ней или вдоль нее, хоронясь в рощицах, во весь дух пуститься до Калужской заставы, а там дворами, закоулками, держась Большой Калужской, по Якиманке до Большого Каменного моста… Уже утро наступит. А дальше? На Плющиху? Да туда в первый же день за беглым арестантом нагрянет полиция. Плющиху он отмел сразу — как, впрочем, и Воробьевскую дорогу, Большую Калужскую и Каменный мост… Какому-нибудь полусонному стражнику приспичит высунуться из