бывает — как, например, в его случае — скрыт многими обстоятельствами и причинами, каждая из которых совсем не прочь выдать себя за главную. Тут и начало самостоятельной жизни, и путешествие в неведомую страну, всегда столь привлекательное для молодого и неробкого человека, и выгодные финансовые условия и прочее и прочее. Именно так все и случилось, — но не в этом была мысль Бога о Федоре Петровиче. Его, немца, Бог видел на дне русской жизни, среди несчастных, обездоленных, больных, Бог хотел его руками врачевать раны, его словами утешать безутешных, его сердцем отогревать ожесточившиеся сердца. Воля Божия исполнена в меру слабых человеческих сил. Теперь же недалек день и час исполнения воли Создателя над ним.
«…я так покоен и доволен всем».
Он подчеркнул эти слова, откинулся на спинку кресла и еще раз глянул в окно. В небе, едва двигаясь, лежали теперь груды облаков, пронзительно-белые со стороны солнца и серые, отчасти похожие на дождевые тучи с теневой стороны. Не счесть, сколько раз видел он облака над собой — и днем и ночью. Не правда ли, однако, что лишь на исходе жизни сознаешь пусть дальнее, но несомненное твое родство и с ними, и с ветром, когда ласково, а когда яростно гоняющим их по небосводу, и с этими блестящими темной зеленью листьями липы, перешептывающимися между собой о чудесном дне, ласковом солнце, о счастье дарованной им бесконечной жизни, — со всем тем, что человек нарек природой и что можно было бы сделать предметом веры, если не различать в творении — Творца.
Признаться, несколько беспокоило Федора Петровича его имущественное положение. Правду говоря, имущества как такового у него не осталось. Все, что изобильно принесла ему первоначальная московская жизнь, было и быльем поросло, чем не уставала колоть его сестрица Вильгельмина, в конце концов отрясшая прах Московии со своих башмаков, и о чем, как о золотом сне, не переставал вздыхать Егор. Самое ценное, что останется после него, — подаренная ему добрейшим Федором Егоровичем Уваровым прекрасная копия «Мадонны» Ван Дейка, много утешавшая его в скорбные минуты. Теперь же, когда он отойдет в лучший мир и, быть может, сподобится собственными очами лицезреть Деву Марию во всей ее несравненной красоте, картину надо поместить в церкви, и не где-нибудь, а возле алтаря Божией Матери. Федор Петрович хорошо представлял, как должно это сделать, и знал, что лучше всех с этим справится Михаил Доримедонтович Быковский, обладающий и мастерством, и опытом, и художественным вкусом. Имея внутреннее нерасположение к устройству ретирад, за установку картины Ван Дейка он возьмется со всей душой и выполнит посмертное пожелание Гааза самым приличным образом. Однако же и ему надобно указать: картина должна быть укреплена на мраморном бруске, а на бруске том чтоб написаны были слова, какие Божия Матерь говорила всем в Кане Галилейской. Quodcunque vobis dixerit, facite.[128] «Не надобно жалеть расходов, дабы это сделано было очень прилично, — несколько подумав, написал в завещании Федор Петрович. — Добрый мой Андрей Иванович Поль найдет уже на сей предмет нужные деньги».
Он окинул взглядом комнату и дополнил: «Два портрета моих благодетелей графа Зотова и генерала Бутурлина передаю моему другу Андрею Ивановичу Полю, который разделяет о них мои чувства любви и преданности». Не выразить, как ему стало вдруг грустно. Он их знал и любил, пока они были живы, и помнил с любовью и преданностью, когда они ушли в лучший мир, чему доказательством могут служить два эти портрета, которые Федор Петрович повесил в комнате, дабы иметь счастливую возможность созерцать дорогих людей и вести бесконечную с ними беседу о различных превратностях жизни. Николай Николаевич Зотов имел большую склонность к вопросам религии, но, к несчастью, был ее страстным, наподобие Вольтера, противником и разве что в присутствии Федора Петровича сдерживал себя и не призывал раздавить гадину-церковь. Генерал же Николай Григорьевич Бога чтил и даже в храме бывал по воскресеньям, находя в неизменности литургии образец всяческого порядка.
Встретит ли их он там и получит ли счастливую возможность продолжить прерванные на земле беседы? Раскаялся ли в своих заблуждениях граф Николай Николаевич Зотов? И коли так, будет ли у них возможность обнять друг друга и пролить слезы — как о том, что было, так и о том, что смерть есть лишь переход в другую жизнь, где нет печали, а есть одна только бесконечная радость. «Не говорил ли я вам об этом, голубчик Николай Николаевич?» — не без укора спросит любезного друга Федор Петрович. А тот лишь махнет рукой и молвит: «Как я несказанно рад, Федор Петрович, что даже не могу найти слов, дабы выразить…» Тут и Николай Григорьевич Бутурлин появится с добрым светлым лицом. «Федор Петрович, — воскликнет он, впрочем, весьма пристойно, дабы не потревожить покой небесных обителей. — Я сыну моему отписал отдельный капиталец для поддержки ваших трудов. Почитал ли мой Коленька отцовскую волю?» — «Безукоризненно и даже сверх того, — ответит Гааз. — Я полюбил его как родного. И в моем завещании прошу напечатать мой труд „Проблемы Сократа“ с указанием мой дружбы и любви к моему большому благодетелю генералу Бутурлину и его достойнейшему сыну».
Сам того не приметив, он задремал, и в коротком радостном сне увидел старинных своих друзей. Где-то поблизости была Mutti[129], был Fater[130], но он не успел сказать им и двух слов. Опять вспыхнул под шеей огонь, и на сей раз столь нестерпимо, что Федор Петрович позволил себе коротко простонать. Бедные, подумал он о больных, как же они переносят свои страдания! Он глотнул уже остывший чай. Боль отошла. Федор Петрович вытер со лба испарину и, коротко поразмыслив, решил, что фортепиано надлежит передать церкви, где господа священники найдут ему наилучшее применение, а также и книги, какие подобает, в церковную библиотеку, и латинские песни, которые у него окажутся. «Два тома лексикона Бланкарда оставить при конторе Полицейской больницы для бесприютных больных и несколько книг медицинских, сколько рассудится Андрею Ивановичу, так, чтобы при больнице составилась маленькая медицинская библиотека». Телескоп же…
Он задумался. Было бы славно, если бы сей чудесный инструмент оказался у человека, способного к восприятию величественной картины ночного неба и красоты сияющих на нем звезд. Было бы еще лучше, когда бы у этого человека была семья, дети, которых с юных лет с помощью телескопа он посвящал бы в открывающуюся их взору картину мироздания, столь прекрасно устроенного Создателем. Однако с первого взгляда наилучшего кандидата он обнаружить не смог и решил отложить решение вопроса о будущем владельце до поры, когда в сознании само собой не возникнет его имя. Пока же он определил судьбу маленького ящичка черного дерева, всегда стоявшего на его столе и хранившего дорогие реликвии: чернильницу, перо и частичку мощей святого Франциска Сальского. «Сей ящик, — без колебания написал он, — надобно передать Боголюбе Давыдовне Боевской, которая со временем так устроит, что сии мощи можно хранить при католической церкви в г. Иркутске».
Федор Петрович приготовился было приступить к самому трудному и даже, можно сказать, щекотливому вопросу и уже начал: «Как я признан совершенно несостоятельным…» — но тут в дверь постучали. Он огорчился. Ведь просил никого к нему не пускать! Постучали еще раз. Федор Петрович нахмурился и не проронил ни слова.
— Тут, — глухо прозвучал из-за двери голос Егора. — Господин к вам по неотложному делу. Непряев Авксентий Петрович. Сыщик.
Федор Петрович вздохнул и велел просить. Тотчас перед доктором Гаазом предстал господин располагающей наружности — невысокий, склонный к полноте, чему был неоспоримым свидетелем заметный под сюртуком и жилетом округлый животик, с полными, румяными, хорошо выбритыми щеками и с умным, но ни в коем случае не надменным взглядом светлых глаз. Одет он был превосходно — Федор Петрович даже припомнить не мог, где и когда он мог видеть господина, похожего на картинку с выставки. Сказать ли о его брюках, светло-серых, в едва заметную полоску? О коричневых ботинках на каблуках с черными широкими носками? О сюртуке благородного темного, но отнюдь не черного цвета? О жилете в тон сюртука, но как бы чуть посветлее? О полотняной и, как видно, хорошо накрахмаленной рубашке со стоячим воротником, перехваченным широким мягким галстуком, заколотым булавкой? О лайковых светло-желтых перчатках, плотно облегавших руки? И наконец, о серой, пожалуй, чуть с дымком, шляпе, которую господин Непряев, получив приглашение садиться, положил себе на колени? Федор Петрович искренне любовался приятным гостем, даже забыв, что перед ним — сыщик, то бишь человек, занимающийся распутыванием всевозможных темных делишек, преступлений и даже убийств; гость, в свою очередь, с чрезвычайной доброжелательностью глядел на доктора Гааза, на его лысую, покрытую каким-то младенческим, светло- рыжим пухом голову без неизменного парика, на его халат темно-синего бархата, за три года порядком вытершийся, и старые шлепанцы.