Микиртичев и сообщил, что на его глазах несколько стражников — с повязками на руках и берданками, точь-в-точь как в Кагане, — стало быть, стражники, может, четверо, а, может, и пятеро, заталкивали в соседний вагон человека, в котором Микиртичев, вглядевшись, признал комиссара продовольствия Закаспийской области Якова Житникова. «Усы», — пальцем вычертив в воздухе причудливую линию, изобразил Микиртичев лихие усы Житиикова, вдруг оказавшегося арестантом. «Что?! — вскочил Полторацкий. — Яшу? Житиикова? Стражники?! А ну… — бешеным шепотом быстро проговорил он, — пойдем… Пойдем… Якова у них заберем… Пойдем же!!» — хрипло закричал он, хватая за плечо Микиртичева. «Ты сиди, — терпеливо посмотрел на него Микиртичев. — Ты глава. Мы сами».
Пошли втроем: Микиртичев, Самойленко и Шайдаков. Минут двадцать спустя, когда поезд уже трогался, вернулись; был с ними не только Яков Житников — стражники, пять человек, трое с берданками, а двое со смит-вессонами у пояса, гуськом, друг за другом, вступили в вагон. «Ты, Васятка, у дверей останься», — солидно откашлявшись, велел один, по-видимому, среди них старший: на голове у него красовалась фуражка с лакированным козырьком, а красная повязка на правом рукаве была несколько шире, чем у остальных. Богаче было и вооружение его: помимо берданки обладал он двумя гранатами, черные рукоятки которых угрожающе высовывались из карманов пиджака. Отерев потное веснушчатое лицо, послушно встал у двери Васятка, рыжий и курносый парень лет двадцати. «Вот, Павел, — растерянно помаргивая круглыми глазами, сказал Житников. — Заарестовали меня… Такое дело». — «Сюда иди… садись. Да не горюй, — обнимая Якова Житникова за плечи, говорил Полторацкий, — что значит — арестовали? Кто арестовал?» Тут выступил вперед обладатель фуражки, берданки и двух гранат и сиплым, простуженным голосом, по-солдатски не сводя с Полторацкого воспаленных глаз, доложил: «Распоряжение Временного революционного исполкома. Велено задержать и доставить в Асхабад». — «Не поедешь ты в Асхабад, Яша, — сказал Полторацкий. — В Мерве разберемся». — «Распоряжение Временного революционного исполкома…» — повторил старший конвоя, но Шайдаков на него зычно прикрикнул: «Заткнись, жандармерия! Как комиссар республики сказал — так и будет! А то насовал гранат, как бутылок с кишмишевкой…» — «У них тут сила, — тихо говорил Житников. — У них тут еще охрана есть, человек десять… Текины вооруженные есть… Я видел. Недоглядели мы, Паша…» Слов, обращенных к нему, он уже как бы не слышал; в солдатской гимнастерке, в распахнутый ворот которой видна была тонкая шея с трепещущей слева белой кожей, сидел он, ссутулившись, крепко сжав руки. И понятно было: с такой силой вступала вдруг в сердце Житникова вся прожитая жизнь, что, казалось, не он — сама она сбивчивыми, невнятными словами рассказывала о себе, спешила, опускала целые годы с их на первый взгляд неприметным, но все-таки существенным содержанием, возвращалась вспять и забегала вперед — торопилась, ибо страшилась не успеть. Жена его, Марья Тихоновна, однажды набралась духу и ночью попробовала ему внушать: вот ты говоришь — для блага народа… а для меня, для детей — неужто ты блага не хочешь? Ведь случись что с тобой при этаком-то рискованном деле — как мы? Куда мы? Он шептал ей в ответ в горячее маленькое ухо с серьгой на серебряном ободочке, что благо — оно только тогда благо, когда оно для всех… Тогда за свое счастье перед людьми не стыдно. Ах, Яшенька, говорила она, разве за счастье стыдно? Ничего не отвечал ей Житников, лишь обнимал крепко, и со счастливой и горькой покорностью приникала она к нему… Медленно шел поезд, паровоз покрикивал изредка на упрямого ишака, не желавшего уступать ему путь, солнце, окруженное туманным кольцом, опускалось в светло-желтые пески, постукивали колеса, скрипели вагонные оси, подрагивал пол, а Житников, сникнув под рукой Полторацкого, шелестящим шепотом повествовал дальше. Текли годы, а ныне, из этого вагона на них оглядываясь, мнится, что мелькнули, истаяли в краткий миг. Стал он после революции комиссаром продовольствия всего Закаспия и вдоволь настрадался, глядя на голодные муки народа — русского и туркменского. В отчаянную минуту даже телеграмму отправил Дутову: «Народ Закаспия голодует, пожалейте детей, пропустите хлеб!» — но ни жалости, ни хлеба не дождался Житников от казачьего атамана.
К станции Уч-Аджи подходил поезд.
«Вот и все, — вздрогнув под рукой Полторацкого, сказал Житников. — Вся жизнь». — «Забираем его, — кивком головы в фуражке с лакированным козырьком указал на него старший конвоя. — В другой поезд посадим, чарджуйский, он отсюда раньше пойдет». Житников повернулся и долгим взглядом посмотрел на главного своего конвоира. «Ты что, орясина с гранатами, белены объелся?! — поднялся и шагнул вперед Шайдаков. — Тебе ясно указано: в Мерве разберемся!» — «А ну-ка, ребята, — сиплым голосом сказал старший и быстрым движением плеча первым сбросил себе в руки берданку и затвором клацнул. — А ты, Васятка, как поезд встонет, беги-ка наших покличь. Ты давай-ка, — повел он дулом в сторону Шайдакова, — осади малость… И глотку-то зря не дери, повидали мы вас, горлопанов! Давай, Васятка… дуй!» Васятка, на Шайдакова испуганно взглянув, кивнул и выскочил из вагона. «Произвол! — звонко вскрикнул Константинопольский. — Мятеж против революции!» Короткая шея Шайдакова медленно багровела. «Убери ружье, гнида… — медленно и как бы с натугой произнес он. — Убери, я тебе говорю!» — «Стрельну, — сипло и спокойно посулил обладатель фуражки и положил палец на курок. — Еще двинешься — стрельну. Продырявлю твой тельник, будет бабе твоей забота — латать». — «Погоди… Шайдаков, — заговорил Полторацкий, превозмогая отвратительную предательскую слабость, от которой внутри у него все дрожало. — Погоди… — Он встал, отстранил Шайдакова, шагнул вперед, и в грудь ему, как раз против сердца, больно уперлось дуло берданки. Сердце билось сильно, каждым толчком своим оно словно наталкивалось на ствол — наталкивалось и отступало, снова наталкивалось и слова отступало. Он облизнул пересохшие губы, сглотнул и сказал: — Стреляй… в комиссара республики…» — «И стрельну… Мы комиссаров не признаем!» — «Палачом быть хочешь?! А-а… вам значит, палачи нужны… революцию казнить… — не помня себя, задыхался и хрипел Полторацкий и с тяжкой пристальностью глядел в воспаленные, с красными веками глаза человека, который кратким движением пальца мог послать ему смерть. — Я тебе приказываю… я заставлю… в Мерве…» Сильный толчок отбросил его назад, он едва не упал на Дмитрия Александровича, на все происходящее взиравшего с ужасом. «Не надо! — крикнул пронзительно Житников, упреждая спутников Полторацкого, готовых кинуться на конвой. — Я пойду… я сам пойду…» Тут и подмога явилась асхабадской страже: еще пятерых привел за собой запыхавшийся Васятка. Опустив голову, двинулся Житников к выходу, но у двери обернулся и проговорил с неожиданной быстрой улыбкой на бледном лице: «Ничего… Мне в Асхабаде только бы к рабочим вырваться… Я еще вас там встречу!»
Солице садилось, небо над пустыней меркло, пески темнели. Едва плелся поезд, устало погромыхивая на стыках, паровоз взревывал протяжно и тоскливо — и всякий раз, заслышав гудок, Полторацкий вздрагивал и глотал застрявший в горле горячий ком. Ах Житников — чистый человек, простая душа! Ведь он словно бы исповедывался, шелестящим шепотом повествуя про свое твердое несогласие быть счастливым вне всеобщего счастья… «Ну, — угрюмо спросил Шайдаков, — курс прежний?» — «Житникову уже и пулю отлили, — молвил Самойленко и с кривой усмешкой добавил: — И для нас тоже…» — «Да-да, Павел Герасимович, — с неожиданной горячностью, порозовев, вступил в разговор Дмитрий Александрович, — вам ни в коем случае нельзя ехать в Асхабад. Это теперь совершенно ясно!» Им всем, а также Сараеву, вопросительно на него глядевшему, Грише Константинопольскому, в знак несогласия с Шайдаковым отрицательно качавшему головой, Микиртичеву, терпеливо смотревшему в окно, Матвееву и Тихонову, обсуждавшим, что ждет в Асхабаде Яшу Житникова и остальных закаспийских комиссаров, коротко отвечал Полторацкий, что окончательно решать будем в Мерве. Изъясняться пространней он сейчас не хотел, да и не мог — какое-то забытье овладевало им, глаза слипались, голова падала на грудь, в конце концов он заснул. «Фролов», — услышал он и открыл глаза. Поезд стоял. «Где мы?» — спросил хриплым голосом. «Курбан-Кала, — сказал Сараев. — Соснул малость? А к нам гость забрел». — «Какой еще гость?» — проговорил Полторацкий и тут увидел перед собой невысокого человека в солдатских обмотках, галифе и гимнастерке. Человек этот вытянулся и доложил: «Фэрдинанд Оберзаубер. Ийк бин австриец… зольдат комиссар Фролов…» — «Да ты садись, Федя! — хлопнул его по плечу Шайдаков. — Вот тебе хлеб, вот чай, ешь, пей и рассказывай». Голубыми, в рыжих ресницах глазами Оберзаубер вопросительно посмотрел на Полторацкого. Тот кивнул: «Садись». Некоторое время австриец сидел неподвижно, затем придвинулся к столу и, вздрагивающими руками взяв кружку с чаем и кусок хлеба, с жадностью принялся есть и пить, громко глотал, и острый кадык двигался на его худой, обросшей рыжей щетиной шее. Покончив с едой, он вытер губы тыльной стороной ладони и тихо сказал: «Данке… Спасибо… Целый день не было кушать. Я хотель в Мерв… там друг. Но меня в поезде задержаль охран, здесь выпустиль и сказаль, чтоп я шел… как