Фролов… Помилуйте, как он в Асхабаде себя повел! В десять вечера велит всем расходиться по домам и сидеть, заперев окна и двери… В Асхабаде-то! Там в эту пору если и можно чуть вздохнуть, так именно вечером! Ах, Павел Герасимович, Павел Герасимович… Вы человек молодой, симпатичный… Поймите же и своим передайте, что насилие в равной мере ожесточает обе стороны — и ту, которая насилие творит, и ту, которая его терпит… Что ожесточение порождает злобу, злоба плодит вражду, вражда приводит к убийствам, и этому не будет конца…
Савваитов умолк и, положив ладони, одна поверх другой, на массивный, изображающий благородную собачью голову набалдашник своей палки, всем видом показывал, что внимание собеседника, а вернее, слушателя к его словам ему приятно, но теперь настало время ответа, которого он ждет. Если же по каким- либо причинам, прозрачно намекала его поза — поза человека, готового сию же минуту, оперевшись руками о палку, подняться и уйти, — по причинам, например, официального свойства, накладывающим известные ограничения на непринужденный обмен мнениями, его постоялец, комиссар нового правительства, не сочтет возможным продолжить беседу, то он, Савваитов, все прекрасно поймет и в обиде не будет. Хотя, разумеется, удалится не без горечи в душе.
Правду говоря, Полторацкий с некоторым усилием принудил себя, не перебивая, выслушать Николая Евграфовича. Вскипало раздражение: почему старик присвоил себе право судить, непозволительным образом смешивая при этом все на свете — голод, повальные болезни, участившиеся в последнее время ограбления, события в Коканде, манифестацию тринадцатого декабря, в день рождения пророка, будь он неладен, нелепую смерть Коровиченко, генерала, посланного Керенским усмирять Ташкент… по поводу которой Совнарком ясно выразил свое сожаление и не менее ясно осудил эту самовольную, жестокую расправу… Агапов, бывший тогда комиссаром по гражданской части, пытался его спасти, чуть ли не заслонял его там, в крепости, от солдатских ружей! Да понимает ли старик вообще причины всего происходящего?! В Коканде отряд Перфильева, расколотив Иргаша и раз и навсегда порешив с «автономией», действительно потрепал Старый город и его обитателей… Но неужто не слышал старик, какую картину застал отряд в европейской части города? Как находили там в разрушенных домах женщин с вырезанной грудью? Младенцев, чьи головки были размозжены о камни и стены? Неужели не знает Николай Евграфович, что толпа, тринадцатого декабря собравшаяся, чтобы мирно воздать хвалу Мухаммеду, была затем натравлена на Новый город, разбила тюрьму, освободила в числе прочих и Доррера, помощника Коровиченко, революционным судом приговоренного к трем годам и четырем месяцам заключения, и натворила бы еще немало, если бы ее не рассеяли ружейным огнем? И что Доррер в тот же день был убит распаленными солдатами? Но за жестокость, причем жестокость подчас слепую, ответственны те, кто установил и сохранял порядок вещей, отвергающий справедливость, оставляющий бедных — бедными, униженных — униженными, темных — темными. Теперь этот порядок ломается, он сломан уже, теперь восстанавливается в своих правах попранная справедливость. Высоко взметнулась, сильно ударила волна и многое перемешала. Минет время, прояснятся взоры… И кровь, пролитая под этими небесами и ушедшая в пески этой земли, даст начало новой жизни, которую мы сейчас, напрягая взгляд, уже различаем в не столь уж отдаленном будущем. Человечество растет, история вершится, и ныне, стало быть, пришла пора нам, в России, шагнуть выше, шагнуть первыми, открывая путь другим.
Так думал Полторацкий, внимая Савваитову, и так постарался ему ответить, с великим тщанием подбирая слова и все равно морщась и досадуя, что высказанная мысль неприметным, но мучительным для него образом растрачивала по дороге к слову свой жар, свою вескость и точность. И, возможно, именно поэтому на лице Савваитова, теперь уже освещавшемся не только слабым пламенем лампы, но и бледным, неверным светом перелома ночи и дня, он затруднялся прочесть первый, еще не выверенный и не взвешенный разумом, а вышедший непосредственно из сердца отклик. Хотя, с другой стороны, можно было предположить, что сегодняшняя откровенность хозяину вообще не свойственна и что он умеет держать в узде свои чувства. Раздражение между тем ушло, Полторацкий сидел на кровати, свесив ноги и ощущая, как по низу едва заметно тянет робкой прохладой, на короткое время отделившей душную грозовую ночь от наступающего раскаленного дня, смотрел поочередно то на Николая Евграфовича, то на портрет задумчивого молодого человека и со счастливым, радостным чувством воспринимал заполняющую все его существо ясность. Она словно приоткрывала ему завесу времен, и он, не колеблясь, бесстрашно заглядывал в будущее, твердо зная, каким оно должно быть, и со спокойной уверенностью убеждаясь, что оно не обмануло его чаяний и надежд. Там был свет, была справедливость, было обретение вековечной мечты… Было ли там место ему, Полторацкому, он не знал, да ото и не казалось ему важным.
— Вот так, Николай Евграфович. А мы все со старыми мерками… Кругом жизнь новая начинается, а мы от нее хотим, чтобы она покой наш привычный… наши представления не трогала. Я вас слушал и думал, что вы похожи на человека, который в чистом иоле угодил под проливной дождь, по которому земля стосковалась, но хотел бы сухим остаться. По нему хлещет, а он возмущается: неправильно! я не хочу! Может быть, Николай Евграфович, вы даже простудитесь под этим дождем, но он земле нужен.
Пламя в лампе вспыхнуло последний раз, изошло черным дымом и погасло.
— Керосин кончился, — пробормотал Савваитов.
За окном, в ветвях тополя, пробуждаясь от недолгого птичьего сна, закопошились и сразу же завели свое воркование горлинки. Они словно перекатывали в сизых горлышках каплю холодной чистой воды, и звук этот, постепенно усиливаясь, наполнялся тревожным ожиданием.
— Прошу простить великодушно, — тяжело поднимаясь, произнес Савваитов. — Не предполагал беспокоить вас своими умствованиями. Солнце еще не взошло, можно поспать часок-другой. — Он налег на палку, готовясь шагнуть, но тут же, качнув головой, сказал: — А ведь я по делу к вам заглянул. Во-первых, вам письмо, — из кармана халата Николай Евграфович извлек конверт и положил его на стол. — Принес узбек, сунул в руки и убежал. Написано: «Комиссару труда Полторацкому». И во-вторых. Заходила вчера некая барышня, спрашивала вас и даже ожидала, и ваш покорный слуга, дабы не ударить в грязь лицом, угощал ее чаем…
Полторацкий его перебил:
— Барышня… Что за барышня?
— Назвалась Артемьевой АглаидойЕрмолаевной. Ну… миловидна, я бы сказал… скромна… воспитанна… и очень, очень взволнованна… Живет тут неподалеку — на Чимкентской. Расспрашивать ее не стал, сама не сказала, но я понял, что пришла к вам просительницей…
Последние слова Савваитов произнес, уже взявшись за ручку двери, но теперь остановил ею Полторацкий:
— Скажите, Николай Евграфович… Чей это портрет на стене?
Не оборачиваясь, юлосом внезапно изменившимся, будто у него перехватило дыхание, скорее выдавил из себя, чем сказал Савваитов:
— Сын… мой…
И ушел.
Темно-серое небо постепенно наполнялось светом подымающегося, но еще низкого солнца, вместе с первыми лучами которого со стороны старого города, из-за Анхора, донеслись разноголосые, заунывные крики. Азанчи призывали правоверных к бамдоду — первому из пяти ежедневных намазов.
2
Утром, едва вышел из дома, сухим жаром сразу повеяло в лицо. Горяч был изредка налетавший ветер, горяча была уличная пыль, в толстый слой коюрой чуть не по щиколотку погружались ноги, горячими казались темные стволы деревьев, ослепительно белая ограда, мутная вода узкого арыка, горячо и сухо шуршали под ногами сорванные ночными грозовыми порывами листья… а, может быть, причиной их довременного падения стала та самая болезнь, нашествие вредоносных червячков, посягнувших на библейские карагачи… Он поднял голову — нет, карагачей поблизости не было, по обеим сторонам Самаркандской тянулись ввысь густо-зеленые тополя. А с неба, гладкого, словно туго натянутое, без единой морщинки ярко-голубое полотнище, плеснул в глаза ему горячий свет, от которого в тот же миг все вокруг запестрело радужными, мерцающими пятнами. Опустив голову, он надвинул на лоб козырек летней легкой