Ему в утешение о. Петр медленно огладил свою деготно-черную, густую бороду.
– Ничего. Я уже лет десять не бреюсь.
– Вам положено. Но я, собственно, вот почему… Я тут, в Сотникове, поселился сравнительно недавно… три года назад… Много слышал о вашей семье, о батюшке вашем, о вас и ваших братьях. Все священники! Удивительный случай.
– Младший брат – диакон, – уточнил о. Петр.
– Удивительно, – машинально откликнулся его собеседник, пока еще не ставший исповедником.
– Я, собственно, вот почему к вам пришел, отец Петр…
– Я не представился, простите…
Отец Петр засмеялся.
– Здесь представляться не нужно.
– В каком смысле? Да, да… Все дети Бога. Или рабы? Все-таки: меня зовут Ермолаев Василий Андреевич, я в Сотников был прислан директором гимназии, но вскоре после… – он замялся и сказал осторожно, но с проступившей на лице гримасой отвращения, – известных событий новая власть меня упразднила. Была у нас, скажу не хвалясь, приличная гимназия, стала какая-то совершенно немыслимая трудовая школа, историю – а я, к вашему сведению, историк с дипломом Московского университета – они велят преподавать с неведомых мне классовых позиций, в общем, чушь полная и окончательная. Детей жаль, – прибавил он, помолчав. – Историю у меня отобрали, но разрешили преподавать географию. Пока, – уточнил Василий Андреевич. – Вот такая, изволите видеть, – невесело улыбнулся он, – в тихом нашем городе история с географией.
– А вы какую историю преподавали?
– Несчастного нашего с вами Отечества – русскую.
– Приготовьте-ка нам русскую историю, – понимающе кивнул о. Петр, – да на советский манер.
– Вот-вот! – подхватил Ермолаев. – Ко мне на урок однажды пожаловал проверяющий из Пензы… из этого… как там у них? губнаробраза, – старательно выговорил Василий Андреевич и пожаловался: – язык сломаешь. А у меня тема: Смутное время. Был, знаете, умнейший в ту пору и очень искренний человек, дьяк Иван Тимофеев, который – как мы с вами сегодня – прямо-таки, я полагаю, изводил себя поисками ответа на один-единственный вопрос: за что, за какие вины выпали России страдания столь непомерные? Ведь тогда – если вы нашу историю помните – ужас что творилось! Апокалипсис! Конец света! Началось с трех подряд неурожайных лет, с чудовищного голода, людоедства – и докатилось до всеобщего развала.
Василий Андреевич увлекся, разгорячился и, кажется, забыл, что небрит. Между тем из алтаря уже прозвучал протяжный возглас о. Александра:
Хор ответил:
Певчие прославили Господа, о. Александр призвал всех к вниманию, и о. Петр движением руки прервал Ермолаева:
– Помолчим. Евангелие будут читать.
Но сквернейшая.
Господи, помоги, укрепи и помилуй.
Душа светлела. Так, Господи! Камень носим в груди вместо сердца. Очи незрячи. Слух замкнут. И, как фарисеям, нам истина нужна не сама по себе, но непременно в громе и молнии, силе и славе, в знамениях, которыми, будто костылями, мечтает обзавестись наша хромая вера. Род сей требует знамения, не имея духовных сил различать промысел Божий в шелесте трав и порывах ветра, в крике младенца и слезах вдовы, в великом и малом, горестном и счастливом, в скромных наших трудах и тихих радостях, в наших ошибках, прозрениях, преступлениях, слабостях, во всем том, что есть сотворенный по образу и подобию Твоему, но искусившийся свободой и своевольный человек, раб Твой. И, как ученики Твои, тревожимся о хлебе, забыв, что не оскудевает Твоя рука.
Надев скуфейку и промолвив со вздохом: Не разумеем, Господи», о. Петр обратился к Ермолаеву, во все время чтения Евангелия стоявшему со склоненной головой:
– И чем же объяснил ваш дьяк русскую Смуту?
– Ложью, – быстро и твердо ответил тот. – За всего мира безумное молчание – так он пишет – наказана была триста лет назад Россия. Он еще утверждает, что каждая злоба является матерью второй злобы, новой, которая всегда страшнее первой.
– Не понравился, я думаю, товарищу из Пензы дьяк Тимофеев… И вы вместе с ним.
– Еще бы! Он меня отчитал, как мальчишку. Вы, говорит, все про ложь и злобу, а о крепостном праве – ни слова. Как это ни слова?! Крепостное право, само собой, стало одной из причин Смуты, но было бы в высшей степени убого и плоско рассматривать исторический процесс, взгромоздившись на пенек самого кондового материализма! Марксисты твердят, что критерий истины – практика. А я в ответ скажу, что критерий истины, в том числе истины исторической – нравственность!
Василий Андреевич последние слова произнес запальчиво и громко. Мать Агния на него взглянула, укоризненно покачав головой.
– Я, пожалуй, понимаю, почему вы сегодня пришли в храм, – подождав, пока хор ответит диакону, сказал о. Петр. – Вы ведь, я думаю, давно… – он посмотрел прямо в глаза Ермолаеву, – …очень давно не были на исповеди, не причащались…
– Последний раз это было, – не пряча взгляда, ответил бывший директор, – ровно тридцать пять лет назад. В восемнадцать лет я перестал верить. Правда, – сухо добавил он, – когда в двадцать семь я женился, жена моя, тогда, разумеется, невеста, настояла, и мы венчались. Она была человеком религиозным.
– Что значит – была? Она скончалась?
– Нет, нет, жива и, я надеюсь, здорова. Вполне банальная история. Бродячий, так сказать, сюжет мировой литературы. Роковой треугольник, – с болезненной усмешкой обронил Василий Андреевич и в свою очередь пристально взглянул на о. Петра.
– Мне жаль. Вашу боль я понимаю и чувствую, но как священник одно могу вам сказать: простите ей.
– Вы… ведь вы не монах? – перебил его Ермолаев. – Вы женаты?
– Я не монах и я женат. И отвечу, предугадывая ваш вопрос… – Но едва вообразив, что он возвращается домой и вместо Анечки ненаглядной находит, предположим, короткое, ее рукой наспех написанное
