– Ножницы нужны, – едва слышно произнес
– А у тебя нет?!
– Откуда?! – Отец Маркеллин сморщился, словно от боли, и в маленьких, цвета бутылочного стекла его глазках плеснуло страдание.
– А ты, поп, я гляжу, в саботажники подался, – процедил товарищ Рогаткин. – Зря. Я штыком прикажу вспороть. Желаешь?
– И думать нечего, – подхватил Ванька Смирнов и, как в прицел, с прищуром разглядывал о. Маркеллина и стоящего с ним рядом старца Боголюбова. – Они чего, не знали, что ли, что эта кукла у них там зашита?
– Это не кукла, гражданин! – с дрожью в голосе воскликнул благочинный. – Это святые и почитаемые народом мощи. Ваша воля их вскрывать, но оскорблять чувства не имеете права!
Бог знает, какими последствиями для о. Михаила Торопова мог обернуться его отпор кощуннику и нечестивцу, если бы доктор Антон Федорович Долгополов рукой в черной перчатке не протянул о. Маркеллину маленькие, блестящие, с острыми, чуть загнутыми концами ножницы.
– Вот, – мучительно покраснев, едва вымолвил он, и, кажется, это было первое слово, вылетевшее из его уст с тех пор, как комиссия приступила к своей страшной работе. Отец Маркеллин еле попал трясущимися пальцами в кольца ножниц. Кольца тесные, пальцы толстые. Он тупо смотрел на руки, не узнавая родной плоти с веснушками и рыжей порослью. И молитва не шла на память….
К тому же врагам в сугубое назидание….
– Становится видной, – диктовал бывший столяр, а поэт Октябрьский заносил в протокол, – фигура головы с круглым металлическим отверстием над областью лба на черной материи, покрывающей фигуру черепа. Место, соответствующее лицу, покрыто белой материей, и подбородок вновь черной материей… Материей, гражданин Маркеллин? Или она у вас вовсе не материя, а какой-нибудь опять же облак небесный?
– А вы не спрашивайте, – вспылил
Ванька Смирнов засмеялся и, приподнявшись на цыпочки, на ухо товарищу Рогаткину шепнул, что этот рыжий поп похож на пса, у которого отымают кость. Взглянув на Маркеллина, председатель комиссии ответил на ванькино уподобление снисходительным кивком головы.
– Снимаю вскрытый гроб! – из-под черной своей накидки бодро объявил фотограф. – Не двигаться!
– Ты гляди, – назидательно обратился Петренко к его откляченному заду, – кабы у тебя покойник в гробу не шевельнулся.
Молодой человек в кожанке, даже находясь в потемках, за словом в карман не полез и отбрил, что такие умники в Москве, на Сухаревке, идут за копейку пара.
– Ein, zwei, drei! – радостно прокричал он. На немецкое «три» в его фотографическом коне что-то загремело, щелкнуло, мигнуло, и посланец красной столицы, проворно сбросив накидку, извлек из чрева аппарата желтый деревянный футляр с упрятанной в нем стеклянной пластинкой, на чьей затемненной поверхности навечно застыла серая тень отверстого гроба и собравшиеся вкруг него такие же серые тени старца Боголюбова, несчастного Маркеллина, понурого доктора, бывшего столяра с черными пушистыми усами и председателя комиссии с холодной усмешкой на молодом лице.
– А теперь, граждане попы и монахи, – и бойкий парень призывно махнул рукой, – памятный снимок! Все вместе! Служители культа скорбят у гроба своего религиозного вождя!
– Ты как полагашь, – осторожно осведомился сангарский звонарь у о. Петра Боголюбова, – за деньги он или как?
Грозовой тучей глянул на звонаря о. Петр.
– Или как! – не без яда повторил он. – Ты, отче, по разуму совсем что ли дитя? Отец благочинный бился, чтобы никаких снимков, а ты?!
– А что я? – о. Никандр стал пунцовым. – Спросить нельзя. Ты, отец Александр, – попросил он защиты у старшего из братьев Боголюбовых, – сказал бы ему…
Отец Александр машинально кивнул. Слепая Надежда громко вздыхала, горячо дышала ему в затылок и время от времени спрашивала с неотступной требовательностью:
– Что там? Что?!
Он ей отвечал коротко и словно через силу:
– Епитрахиль снимают. Теперь крест…
– Крест?! – ахнула слепая. – Тот самый? Материнское благословение?!
– «Сим победиши», – вдруг вспомнил и пересохшими губами прошептал о. Александр.
Склонившись над гробом и представив на всеобщее обозрение покрасневшую от напряжения лысину, о. Маркеллин одной рукой как мог бережно приподнял над подушкой покрытую черным платом голову преподобного, а другой снял с него медный, на потускневшей и тоже медной цепочке нательный крест с изображенным на лицевой его стороне пропятым Спасителем. Прости, батюшка, Христа ради, но велят крест твой предъявить, которым родительница твоя тебя благословила в дальний путь из дома на богомолье, в обитель святых, праведных Антония и Феодосия Печерских. И Маркеллин, положив крест на ладонь, показал его – сначала всему честному народу, а уж затем молодому атаману и прочей шайке. Товарищ Рогаткин молча кивнул, а Маркс-Ленин Епифанов, оторвавшись от тетради, ткнул карандашом и громко выразил свое изумление:
– Смотри-ка! Кругом золото, а крест из меди.
А уже доносились из храма просьбы к о. Маркеллину, чтобы он благословил православных крестом, с которым от юных лет и до последнего вздоха не расставался преподобный и с которым отошел в Царствие Небесное. Сей образ древа жизни нашей при всех его подвигах был и его укреплял – и в непрестанном тысячедневном воздыхании на камне, и в затворе, где старец денно и нощно собеседовал с Господом и Пресвятой Его Матерью, и в великой скорби, перенесенной им при нападении на него злых людей… И
– Преподобный отче Симеоне, моли Бога о нас, – слитно вздохнул в ответ храм, товарищ же Рогаткин, напротив, грозно прикрикнул на Маркеллина, приказывая не ломать более этой дрянной поповской комедии и немедля приступать к делу.
– Мантию распарывай! – велел он. Слепая услышала.
– Мантию? Распарывают?!
Отец Александр решил отмолчаться. Бедная. Не до тебя.
– Мантия развертывается на обе стороны, – неотрывно следя за медленными движениями рук гробового, так же медленно говорил бывший столяр, – и представляется фигура…
– Позволь, – высокомерно перебил его Федор Епифанов, он же Марлен Октябрьский. – Она сама, по твоему, представляется? Ты думай, что говоришь! Наш протокол во всех отношениях документ
