бровями зажглись было боевым огнем – но тут же потухли. Если немотствует Небо, следует ли отверзать уста человеку?
И словно в ответ горестному соображению
– Ну вот и молитесь на здоровье… о сокрушении… супостатов.
– …Поручи, – подхватил бывший столяр, – из золотой… она золотая, Маркеллин?
– Сам что ли не видишь? – пробурчал в ответ о. Маркеллин, про себя пожелав осквернителям гроба немедля ослепнуть. – Какая же еще? Золотая это парча.
Еще крепче взяла за горло тоска.
Свет Божий потемнел от слетевшегося в храм воронья.
В затылке у него неведомо как оказались молот и наковальня, и через равные промежутки времени молот бил по наковальне, расплющивая в тонкую полоску раскаленный кусок железа. С каждым ударом подкатывала тошнота.
Он сглотнул и трясущимися руками вытянул из гроба пласт ваты, представлявший как бы тело преподобного – от пояса и до ступней. Туфли белой парчи лежали в изножье с большим фиолетовым аметистом в жемчужном обрамлении на каждой и вышитыми на носках золотыми крестами. Мерзейший сам по себе голос Ваньки Смирнова, и, главное, слова, произнесенные, вернее же, прости, Господи, выблеванные этим цепным псом, вызвали вдруг у Маркеллина никогда прежде не испытанное им состояние полного телесного изнеможения. Дрова на монастырской кухне колол с утра до вечера – так не уставал. Не человек сейчас – покойник. А Ванька, обращаясь к богомольцам, со злобной страстью обличал попов:
– Вы гляньте, чего они тут творили! Народ голодал, а они свою куклу в золото наряжали! Детям бы лучше вашим на кусок хлеба, чем вместе с этими вот костями, – указал он через плечо оттопыренным большим пальцем, махоньким, будто у ребенка, в сторону раки с мощами преподобного, – в гробу похоронить.
Лечь в гроб рядом с преподобным и кощунников более никогда не слышать. И харь их гадких, бесовских не видеть. У Ваньки-пса и рожа как собачья стала – но тут ему в его рожу и сказал звонкий женский голос из последних рядов:
– А батюшка преподобный за всех за нас перед Господом молится, и мы его любим. А ребяткам своим на кусок хлеба мы уж как-нибудь постараемся, и ты, парень, за нас не убивайся.
Он, Ванька, хотел бы узнать, какая это дерзкая бабенка осмелилась ему возражать. Он даже приподнялся на цыпочки и из-под белесых бровей принялся буровить народ остреньким взором – но товарищ Рогаткин его пыл остудил, сказав, что времени у комиссии осталось в обрез. Некогда. Не до ночи же тут торчать.
– Давай, Маркеллин, шевелись! – прикрикнул он.
Слабыми руками Маркеллин принял от старца Иоанна медную тарелку, с которой на литургиях и всенощных кто-нибудь из монахов-церковников обходил богомольцев в молчаливом, но требовательном ожидании лепты. Монеты звенели; случались среди них иногда золотые.
Иной жертвы настал ныне час. Он поставил на тарелку посмертную батюшкину обувку и поднял ее, будто Чашу со Святыми Дарами. Глядите, люди добрые, и вы, нехристи, тоже глядите, как собирала святая наша Церковь своего праведника! По грешной земле он ступал в лаптях (летом) и в сапогах самой грубой выделки (зимой), но при последних проводах преподобного повелело нам сердце переобуть его натрудившиеся при жизни и истаявшие в могиле ноги. И, наверное, сколь удобнее и во всех смыслах пристойнее было ему в новой обители в белых парчовых туфельках! Само собой,
В храме темнело. В последний раз луч клонящегося к западу солнца прочертил светло-сизую косую полосу от подкупольного окна к сияющим золотом царским вратам; в последний раз глубоким черным блеском вспыхнули все четыре ряда иконостаса с особенно выделившимся внизу, в Деисусе, Иоанном Предтечей, высоким, согбенным, с длинными, до плеч, волосами, в багряном хитоне, из-под которого выглядывали тонкие босые смуглые ноги… В опущенной левой руке он держал свиток с выведенным на нем крупными буквами словом:
В окрестном мире к верхушкам арзамасских лесов скатывалось солнце. Луч таял, свет уходил из окон, и вместо него в храм текли сумерки. Смутно был виден теперь в иконостасе Предтеча, а главного его слова на свитке вообще нельзя было различить. Но о. Александру казалось, что он по-прежнему видит и свиток, и слово, и что с этим исполненным грозной силы
Или это был не Иоанн Предтеча, пустынножитель и праведник, а о. Петр, родной брат, человек-камень, от суровых суждений которого и твердого взгляда унаследованных от папы карих глаз тайный трепет подчас охватывал о. Александра?
Младшенького изгнал.
Младшенький явится однажды и молвит с тихим укором: «Я Николай, брат ваш, которого вы продали в Египет». Ибо Египет есть великий образ всего неизведанного и чуждого, вечная область искушения и греха, где сохранить себя возможно лишь по милости Божьей, как то и случилось с прекрасным Иосифом. Но не он пришел к братьям, а братья – к нему. И не младшенький постучится к нам, а мы предстанем перед ним, и он будет решать наши судьбы. Скажу ему: не я велел тебе покинуть алтарь. Разве переступил бы я заповеди христианской и братской любви, коли бы не столкнулся с непреклонностью Петра?
Папа безмерно страдает.
Тоска, однако, в том, что Петр кругом прав. Всякий раз приходится смиряться перед его правотой, хотя в известном смысле она сплошь и рядом основывается всего лишь на отсутствии воображения. Правда, что по нашему недостоинству никто из нас никогда не видел в алтаре сослужащих нам ангелов – но кто из иереев возьмется отрицать их несомненное присутствие? Теперь же, отцы и братия, вспомним Христа, выходящего из Иерихона, и Вартимея, слепца, с протянутой рукой сидящего при дороге. Какой милостыни просил он у Иисуса? Может быть, хлеба? Или денег? Пару ассариев, Иисус, сын Давидов, а если нет, то хотя бы кодрант. Такая мелочь. Что тебе стоит. Вели Иуде открыть денежный ящик. Нет, отцы. Не хлеба или денег ждал Вартимей от Иисуса – он чаял получить от Него прозрение. Он хотел чуда, и с настойчивостью, представлявшейся окружающим донельзя неприличной – до такой степени, что они заставляли его молчать, – домогался изменения своего скорбного состояния. Он просил – и он получил. Чудо совершилось. Обратим теперь, братья, усиленное внимание на слова Спасителя, рекшего:
