поиск.
– Прекрасная у него сейчас жена! Молодая… – чистенький старичок чуть замялся, желая найти окончательный и бесповоротный довод, против которого ни у кого не оказалось бы веских возражений. Его озарило. – Пышная!
– Неслыханное везение, – пробормотал хозяин. – Еще и пышная…
– Да! – с жаром подхватил летописец. – И здесь, – округлым движением он показал, сколь высока грудь пятой супруги его пензенского товарища, – и здесь, – тут он опустил руки к своему более чем скромному седалищу и широко их развел. – Экспонат!
– А у меня, – промолвил иерей, обращаясь преимущественно к доктору Боголюбову, – два брака, и оба неудачные.
Кивком головы Сергей Павлович выразил понимание, о каких браках и каких неудачах идет речь. Зато Игнатий Тихонович изобразил на румяном личике глубокое изумление.
– Два?! Быть не может. У вас единобрачие…
С прерывистым вздохом и снова блуждая взором по комнате, уже нуждающейся в освещении, о. Дмитрий его вразумил.
Есть жена во плоти, чадородящая, может, верная, может, прелюбодействующая, никогда не угадаешь, когда женишься, вроде кота в мешке. И есть жена в духе, каковой для священника в известном смысле является Церковь. Он служит ей до смерти с верностью любящего супруга, ибо она –
Игнатий Тихонович посмотрел на доктора Боголюбова с гордостью хозяина зверинца, раздобывшего диковинное животное вроде утконоса. Не говорил ли я, что это человек необыкновенных познаний? Несомненное приобретение для града Сотникова, но, отставив квасной патриотизм и рассуждая здраво, признаем в нем закопанный талант.
Древнее некуда. В бытность праотца нашего Адама в раю на этом языке Бог давал ему указания и стыдил за проявленное слабодушие.
– Но я не могу, – едва вымолвил о. Дмитрий. – Что хотите со мной делайте, волоцкого игумена из гроба поднимайте, он меня на костер… Или на плаху меня, или в зону… Волчий билет на священство… как угодно. Но я в нашей церкви, в Патриархии этой Московской, я задохнусь скоро от непереносимой тоски! Или разрыв сердца… возмездие за жизнь с запечатанным ртом. Я слышать больше не могу это мычание, считается, чем громче, тем лучше и богоугодней, будто все собрались тугоухие и сам Господь по древности со слуховым аппаратом… Бла-а-аго-о-сло-ви-и вла-адыко-о-о, – с отвращением на лице изобразил он. – Услы-ыши-им Свята-а-го Еванге-ели-ия… Услышим! – горестно усмехнулся о. Дмитрий. – Я в храме по- русски читаю и лицом к народу, меня за это епископ обновленцем честит и грозит запретить. Пусть. Не все у них худо, не все ложь. У них один Антонин чего стоит, наш Лютер, а кто о нем знает? А у нас к народу задницей и по церковно-славянски… Все стоят как пни, никто ничего. И взреветь напоследок!
Голос вздрагивающий, тревожный, и сумбур в речах, едва успевающих за мятущейся мыслью. Все смешалось – рискнем поставить здесь в строку эти вдоль и поперек изъезженные слова – в горячке его рассуждений и осуждений. Что правда, то правда, было мельком заявлено, что осуждению подвергается прежде всего явление как таковое, вне связи с его носителем, но спросим по совести, кому и когда удавалось обличать грех, не задевая грешника? По какой статье прикажете провести слетевшие непосредственно из божественных уст
Летописец, а в не столь уж давнем прошлом учитель математики с тонкой усмешкой заметил, что в церкви такое, может быть, не новость, но в области точных наук – полный абсурд. Есть (это уже о. Дмитрий допевал свою мрачную песню) тайный порок в стремлении поставить знак равенства между Промыслом и подпорченной человеческой волей. Сатана раскованный пометил своим пометом. Христос в нашем Отечестве превращается в восковую фигуру из музея мадам Тюссо. Стоп… Ужасные слова. Разве ты Исайя? Даниил? Иезекииль?
Разве твоими устами говорит Господь? Разве ты вправе прокричать на площади, разрывая одежды и посыпая голову прахом, что
Сергей Павлович, напротив, был само внимание пополам с изумлением и всего лишь дважды и то с величайшей осторожностью позволил себе пригубить и закусить превосходно засоленными белыми грибами. Нет, рассуждал он, это не Подрясников. Исключено. С такими убеждениями не берут в спецслужение. Жаль человека. Викентия убили, а его сожрут.
– Мне помнится, – безо всякой связи с предыдущим, что выдавало царившую в его рассудке некоторую хаотичность, промолвил вдруг хозяин, – или я ошибаюсь… – тут он крепко сдавил двумя пальцами тонкую переносицу, – вы начали о Викентии. Я вас перебил, простите. Все сразу так нахлынуло. Он вам что-то сказал. И вы…
– Он говорил, и я вспомнил… об отчаянии, что оно свойственно не только человеку.
– Отчаяние – это скрытая в нас потребность в вере.
– Отчаяние… – Игнатий Тихонович вскинул голову и, прищурившись, обозрел стол. – Ага! Еще есть… Вера. Убейте, не понимаю. Отчаяться, чтобы поверить? Живите проще, друзья мои! – Вслед за тем с очевидными намерениями он протянул руку, поколебался, оставив ее в подвешенном состоянии, но, в конце концов, решился и наполнил свой наперсток. – Не желаете? Ну, я один… Серафима Викторовна, в твою память!
Терпеливо дождавшись, когда летописец умолкнет и в превосходном расположении духа откинется на спинку стула, Сергей Павлович продолжил:
– Совершенно справедливо. Я сам… так, по крайней мере, мне кажется… тому лучший пример. Но Викентий… отец Викентий, – поправился он, – говорил не о человеке и его отчаянии, а об отчаянии Бога. Бог видит, что происходит здесь… у нас… и о чем вы сейчас, а ведь церковь – Его творение, ты Петр, камень, и на камне сем, так, кажется? то есть всё на земле от Него, но церковь особенно… И когда Он все это видит, мерзость, другим словом не назовешь, Его отчаянию нет предела. И не только потому, что все облеплено паутиной, грязью, гадостью, злобой, – доктор передернул плечами, – но еще и потому, что у Него нет права что-либо изменить! Он может лишь каяться… как это отец Викентий… ага! …о злобах человеческих.
– А! Молитва Манассии. Вторая Паралипоменон.