возвращается жизнь. Нельзя жить с остановившимся сердцем, отец Дмитрий!
– Золотые слова! – дрогнувшим голосом воскликнул чистенький и румяный старичок, и на его глазах проступили слезы. – Обеими! Обеими руками!
– Дорога ложка к обеду, а правда ко времени. – Так отозвался священник на образную речь Сергея Павловича и объявил, что есть, по меньшей мере, две причины, над которыми московский гость, человек в высшей степени… (тут он задумался, подыскивая нужное слово, и думал довольно долго, пока не нашел) цельный и… (он еще подумал) чистый, должен поразмыслить весьма серьезно. А поразмыслив, решительно отказаться от всяких попыток разыскать завещание. Написал его сломленный человек с надеждой, что своим предсмертным словом очистит душу перед Страшным судом, которого не избегнет никто: знатный, незнатный, царь, нищий, патриарх и сельский поп вроде меня. На что он надеялся? Кого хотел предостеречь? Что исправить? Лишь о себе была у него мысль, когда он бросал письмо в океан. – Возможно… ах, да что там – возможно! – с горьким чувством произнес о. Дмитрий. – Нет у нас… у меня… никакого права вершить над ним свой суд. В его-то отчаяннейшем положении… Он был человек насквозь церковный, и как ему было не терзаться о том, что с ней, с Церковью, будет? Но даже в самых диких кошмарах… в бреду горячечном… он и представить не мог епископа, чья главная хиротония была на Лубянке! Таковы ныне все, – безжалостно сказал он. – Или почти все. Поэтому… Как только узнают… их ищейки и стукачи им донесут, будьте спокойны, – что вы нашли… они вам ни часу не медля проломят голову. О! У них рука не дрогнет, уверяю вас!
Сергей Павлович молча кивнул пока еще не проломленной головой.
– У них отработано. Викентия ножом, отца Александра чем-то тяжелым… Сзади, подлый удар. И что?! Найдут? А то нашим дорогим покойникам легче будет, если убийц изобличат. Но помяните мое слово – никогда не найдут! Никогда! Взять хотя бы того, кто отца Александра… Тот человек, может, и курицы во всю свою жизнь не зарезал, от вида крови ему дурно делалось. Но верующий! Верующий страстно, исступленно, мрачно, до дрожи, до пены на губах, до безумия и, как это сейчас сплошь и рядом, не во Христа, Христос где-то далеко, Он где-то мелькает, Он бредет понуро по окраине жизни… Не Он главный. В соловьевских «Трех разговорах» старец Иоанн говорит, что в христианстве ему всего дороже сам Христос. Читали? Помните? Ну, не важно. Не читали – прочтете. А тут вместо Него какая-нибудь православная держава, Святая Русь, Третий Рим, мировой заговор, от жидов умученный младенец Гавриил… Как там?
Сергей Павлович усмехнулся.
– Да что вы смеетесь?! Ничего разве не стоит ваша жизнь? Желаете с ней покончить? А ваша жена, пока еще не венчанная?
– Сказать по правде, есть у меня кое-какие планы на эту жизнь, – сказав это, младший Боголюбов бросил взгляд на часы. – Ого! А засиделись мы. Девятый час. Я еще в Москву должен позвонить.
– Сидите! – властно махнул рукой о. Дмитрий. – Успеете. В Третьем Риме долго не спят, мне известно. Уж полночь близится, а все на кухне сидят… Русский узел распутывают. – Его губы пренебрежительно дрогнули. – А напрасно! Развяжет Тот, Кто завязал, и никто другой. Не благословляю покидать. Игнатий Тихонович!
Помутневшим взором отвечал ему летописец.
– Вы не спешите?
– А куда? – слабым голосом в свой черед спросил его старичок Столяров. – Кто меня ждет? Кому я нужен?
– Вот и славно, – несколько невпопад промолвил священник, но тут же спохватился. – В нашем с вами одиночестве ничего хорошего, вы глубоко правы. Ивашечку у меня отняли, Церковь похитили… Но Христос! В этой жизни Его у меня с последним вздохом отнимут. Но в той, за гробом моим, – он погрозил тонким пальцем невидимым, однако несомненно и тесно окружившим его недругам, – я все равно к Нему припаду! На груди у Него буду возлежать, как возлежал на Тайной Вечере любимый Его ученик! И Он мне скажет… Да, да, Он скажет – ты всю жизнь прожил там, где престол сатаны. Но ты не отрекся от веры Моей, когда многие вокруг изменили Мне в сердце своем. Не отрекся, – с блеснувшими на глазах слезами повторил о. Дмитрий. – Грешен, но верен. Собственно, – глубоко вздохнул он, – мы отклонились. Положим, найдете вы завещание. Представим даже, что вас не пришьют где-нибудь в темном закоулке. Теперь даже и вовсе невообразимое вообразим: вы опубликовали его, это завещание, будь оно неладно! И что?!
Сергей Павлович досадливо поморщился.
– Вы опять о том же, отец Дмитрий… Никогда не поверю, что правда никому не нужна. И что
– Ах, ах! – с нескрываемой насмешкой запричитал о. Дмитрий, склонив голову и наподобие плакальщицы прижав к левой щеке горестно сложенные ладони. – У всех вдруг страх Божий проснется… И завоют они в голос с амвонов, трибун, а также с голубых экранов: о, простите нас, братья и сестры! Лукавый попутал. Срываю с плеч погоны, с груди ордена, и снимаю со стен почетные грамоты за многолетнюю и добросовестную службу сами знаете где… В огонь их, в огонь! От двойного имени отрекаюсь. Дьявол меня им нарек. Богу моему отныне одному служу, а на мамону плюю. Дивная картина. У разбойника лютого совесть Господь пробудил. Верно ли, сударь мой, угадал я ваше сокровенное? Цель вашего подвига? Ваш дар возлюбленному Отечеству?
– В общем и целом, – сухо отозвался Сергей Павлович. – И без всякой иронии. Еще народ свое слово скажет, об этом вы забыли.
– Боже мой! – буквально простонал о. Дмитрий, быстро налил себе и немедля выпил, не обращая внимания на остальных. – Народ! Вы Пушкина забыли? Безмолвствовал, безмолвствует и будет безмолвствовать. А страх Божий и совесть… Что возможно для Кудеяра, немыслимо для епископа.
– Благодарю сердечно, – с этими словами Серей Павлович поднялся. – Золотое слово пастыря, – не удержался он, напрасно, однако, стараясь изловить взгляд о. Дмитрия, блуждающий по стенам и углам комнаты. – Не знаю, как Игнатий Тихонович, но мне пора.
– Что ж, – вскинул голову старичок Столяров, – пожалуй, и я…