– Мерзость, мерзость и еще раз мерзость! Вавилонский блудник.
– Ну пусть, пусть! Не будем смывать постыдные строки…. Но в последнее время разве не заметна была коренная перемена его жизни? На каменистой почве его сердца разве не взошло желание веры? Разве не ощутил он духовную связь с погибшим дедом-священником? Разве не страдал вместе с ним и другими мучениками? И наконец, в одно прекрасное утро, или, может быть, это был день, или вечер, или даже ночь, не имеет значения, разве не решил он во что бы то ни стало… Найти?! Вы знаете, о чем я. У него, таким образом, появилась высшая цель. Миссия! Он возжелал высшей правды! Блаженны алчущие и жаждущие ее!
– Блаженны или не очень, судить не берусь. Но кто ее алчет, тот получает. Сломанные ребра.
– Это, между прочим, еще вопрос – прошлись ли ему по ребрам из-за его, как вы одически выразились, стремления к высшей правде, или у его дамы тут ревнивые кавалеры. Сотников – не Испания, но все же… Возможно, она даже более чем обнадежила кого-то из них.
– Как вам не стыдно! Она скромная целомудренная женщина! Ее вдруг вспыхнувшее чувство…
– Оставьте, друг мой. В каждой женщине сидит бес, который рано или поздно дает о себе знать подчас пресквернейшим образом.
– Послушайте, мы уклонились. Хватит об этой женщине, кто бы она ни была: блудница Раав или святая Цецилия. Сегодня, в конце концов, не Восьмое марта. Я намерен со всей прямотой огласить.
– Прокимен, глас первый. Оглашайте.
– Что за недостойная манера подсвистывать под каждое слово. В ваши годы можно было бы отказаться от этих шуточек-прибауточек.
– Друзья, друзья… Сохраним спокойствие, как три мудреца, собравшиеся возле Иова…
– Три самодовольных дурака, которые не могли ни утешить бедного старца, ни объяснить ему природу его бед, пока не явился четвертый…
– Но я все-таки намерен огласить. Вопрос ставится мною так: следует ли ему отправляться в монастырь за этим документом? Личную безопасность в данном случае я со счетов сбрасываю. Я вам не о. Дмитрий с его сладеньким сиропом вместо веры. Своей смертью, если таковая случится, он лишь подтвердит основательность намерений, приведших его в Сангарский монастырь. Но, между нами, трагического исхода я не допускаю.
– Отчего? Отец Дмитрий был весьма убедителен…
– Бросьте! Пуганая ворона куста боится. Хотели бы они его убрать, он до Сотникова бы не доехал, уверяю вас.
– А тропиночка, которую он протаптывал к тайнику?
– Положим… Тогда зачем нынче вечером им надо было его бить смертным боем?
– Для устрашения!
– Господи, помилуй!
– Возможно, они уже поняли, где он собирается искать… Но вопрос в другом. Имеет ли он вообще право на эти поиски? Существуют ли в нем, скажем так, необходимые нравственные устои, которые не поколеблются, когда у него окажется документ огромной взрывной силы? Образно говоря: постился ли он в пустыне сорок дней и сорок ночей перед тем, как дерзновенной рукой потревожить покой древнего склепа и предъявить России строки, подрывающие ее и без того непрочные общественно-государственные основы? Я вас спрашиваю: имеем ли мы в лице Боголюбова-младшего человека, который с должной осмотрительностью и чуткостью откроет России правду о неканоничности ее православной церкви? О том, что ее, по сути, нет? Что она возникла по желанию сильных мира сего и потому не может именоваться церковью христианской? Обойдется ли он с достаточной бережностью и достойной осмотрительностью с попавшим ему в руки завещанием? Осуществит ли, говоря языком его ремесла, необходимую промедикацию, чтобы потрясение было не столь болезненным? Проявит ли необходимую мудрость, повелевающую ему предпринимать необходимые и уместные в данном чрезвычайном случае шаги постепенно, после тщательного обдумывания и советов с умудренными государственным и церковным опытом мужами? Достанет ли ему нравственной устойчивости с достоинством выдержать ответственность, которой в новейшей истории я попросту не могу отыскать сравнения? По здравому размышлению отвечаю: нет, нет и еще раз нет. Не тот человек младший Боголюбов. В самом деле: из интерната может ли быть что доброе?
– Однако. Интернат в его жизни был и быльем порос. Ну запихнул его туда непутевый папаша, сбагрил с рук – а вы его все норовите этим кольнуть. Некрасиво. И потом, дражайший мой ревнитель нравственности: нам ли не понимать относительности условий, в каковых произрастает юный человек. Святой из интерната и садист из привилегированной школы – я, например, такого поворота не исключаю.
– Но все-таки: самое серьезное действие, какое человек когда-либо совершает в своей жизни – это смерть. Разве не так?
– И?
– Что «и»? Надо все-таки с достоинством… Положим, его там убьют, хотя я в это не верю. Но согласитесь, нельзя переходить в лучший мир с вожделением в сердце. Это все равно, что из публичного дома сразу же прийти в церковь.
– Уж не полагаете ли вы сразить меня подобным сравнением? Я вам отвечу: там сбывают один товар, здесь – другой. Не вижу разницы. Там вам могут подсунуть девушку с дурной болезнью, здесь – подвергнуть духовному растлению. В конце концов,
– Прекратите кощунствовать!
– Друг мой, что вы говорите! Умоляю, скажите сейчас же, сию минуту, что это вырвалось помимо вас, оно не ваше, не ваше сердечное…
– О, как мне опостылел этот словесный блуд! Давайте же решать…
15
Эти три голоса ужасно мешали Сергею Павловичу. И без них было ему и больно, и тошно, а они вроде трех бормашин прямо-таки сверлили ему голову. Особенно неприятен был ему один, мало того что резкий фальцет, да еще накаленный сознанием собственной непогрешимой правоты. Тот самый, что ввиду нравственного недостоинства Сергея Павловича отказывал ему в праве сегодня ночью из кельи Гурия похитить тайную грамоту. Второму было как будто на все наплевать, но скорее от безнадежности, чем от равнодушия. И третий, бедненький, вертелся между ними, как уж на сковородке, желая и невинность соблюсти, и капитал приобрести, а главное, во что бы то ни стало представить Сергея Павловича в наилучшем виде, несмотря на привитые в интернате дурные нравы, привычку к алкоголю с явным предпочтением водки, случайные связи, кратковременное увлечение лебедью-Олей, Людмилу Донатовну и прочие имевшиеся в его жизни пятна и падения. С каждым из троих, даже со своим бескорыстным заступником, младший Боголюбов, если бы не скверное состояние здоровья, готов был незамедлительно вступить в спор и, как дважды два, доказать, к примеру, что незачем ему, добыв манускрипт, спешить на совет к умудренным опытом мужам государства и церкви. Кто они такие, эти мужи? Любой разбойник с большой дороги благороднее их. Хорошо ли вы помните их жизнь и деятельность? Пролитую ими невинную кровь, суды с удавленной Фемидой, сынов и дочерей отечества, которых они не считали за людей? Хорошо ли вы помните их лица, точнее сказать: хари – свиные, лисьи, волчьи, хари хорьков, гиен, шакалов с маленькими плотоядными глазками? Есть ли подлость, которую они не совершили? Предательство, которым они не заклеймили себя? Ложь, которой они изувечили сознание миллионов? Они сначала заморозили Россию, а теперь, чуть оттаяв, она принялась гнить. Нет уж. Благодарим покорно. Если отправится сегодня в монастырь и, Бог даст, найдет то, за чем сюда явился, – никаких ни с кем советов. В конце концов, разве не для того был погребен документ, чтобы по истечении семидесяти лет водительством свыше, наитием и всякого рода чудесными совпадениями и прозрениями Сергею Павловичу было суждено его обрести? Следует ли зажигать свечу, чтобы поставить ее под спуд, а не на подсвечник, дабы она светила всем в доме? Можно ли призвать себя к выжидательному умолчанию, когда в земле отечества дотлевают косточки непогребенных страдальцев? Молчанием ли не предается наш Господь?
Представим однако, что его жизнь оборвется в тот самый миг, когда завещание окажется у него в руках. Следует ли из этого, что все его усилия, не говоря о пережитых душевных страданиях, пойдут, буквально