центре города, откуда до Кремля рукой подать… О подобном еще можно было услышать в середине, не к ночи помянутых, девяностых годов, но чтобы сейчас!..
Адрес, по которому его должен был встречать Стакан, находился в квартале от дома, где жил с матерью Чудецкий. Довольно старый, но еще добротный дом, поставленный на капитальный ремонт, но которого еще не касались руки строителей. Высокий деревянный забор, два вагончика с облупившейся краской, притулившихся за периметром забора, и… И привычная картина разрухи, которая всякий раз сопровождает начало хорошего дела, будь то реставрация или капитальный ремонт дома с отселением. Высадив Голованова за сто метров от дома, на перекрестке, Агеев припарковался неподалеку от огромного лаза, который зиял в заборе словно брешь в крепостной стене, и осторожно, чтобы не угодить ногами в дерьмо, ступил на обетованную землю. Где его, оказывается, уже ждали. Длинный и тощий как глист, какой-то весь дерганый парень непонятно скольких лет, бегающие глазки которого, как, впрочем, и весь его вид, выдавали в нем наркомана со стажем.
— Агей? — выпалил он, воровато вглядываясь в лицо худощавого молодого мужика, который, видимо, мало чем походил на привычную ему тусовку.
— Считай, что угадал. А ты… Стакан?
— Ты что! — замахал тот руками. — «Стакан»… Стакан велел тебя встретить.
— Тогда чего ж мы здесь говно нюхаем? Веди к нему, коли встретить велел.
— А ты точно Агей?
— Чего ж мне, справку из ЖЭКа, что ли, показать?
Длинный дернулся всем своим измочаленным телом, что, видимо, означало приступ смеха, и шагнул к подъезду, на котором еще держались на петлях изуродованные двери.
— Топай за мной.
Поднявшись через люк на чердачное пространство, которое, казалось, жило своей собственной, независимой от всего остального дома жизнью, он приказал Агееву «подождать малек» и скрылся за дощатой перегородкой, из-за которой слышались порой возбужденные голоса. Впрочем, жизнь протекала не только в дальнем конце этого чердака, но и по всему чердачному пространству.
— О боже!.. — пробормотал Агеев и, привалившись спиной к теплому деревянному стояку, прислушался к неторопливому разговору совсем еще сопливого паренька с девчушкой, которые, судя по всему, совсем недавно обосновались на этом чердаке и, как видно, приглянулись друг дружке. Не обращая внимания на незнакомого мужика, которого привел Длинный, как окрестил своего провожатого Агеев, они лежали на замызганном тюфяке и как-то очень по-детски обсуждали свои проблемы.
— Я-то с марфы[6] сразу начал, — как-то очень уж обыденно, словно говорил о ком-то постороннем, произнес паренек. — Корешки брательника посадили, когда из Чечни вернулись, ну и пошло-поехало. У них этой дряни навалом было.
— Давно? — послышался бесцветно-ленивый женский голосок.
— Два года марфы и два винта.[7] Так что стаж приличный.
— Ага, — уважительно протянула девчонка, — приличный. У меня меньше, да и то нерегулярно.
— В школе первый раз кольнулась?
— Не, летом на даче. У нас там компашка толковая, вот и вмазали меня. Лежу на травке на бережке и говорю: в кайф, ребята! В общем, целую неделю мы с ними завивали, а через неделю, когда меня родители нашли… В общем, совершенный скелет, обтянутый кожей. А когда по поселку шла, то ощущение было такое, будто на тебя все смотрят.
— Нет, ты неправа, — неожиданно возразил ей парнишка. — Это чисто винтовая подсадка,[8] я знаю. Глядишь в зеркало — и тебе действительно кажется, что ты скелет, обтянутый кожей. Да и на улице такое ощущение, что на тебя все глазеют. А на самом-то деле никто ничего не видит. Отвинченного может распознать только тот, кто сам шмыгался этим делом. Мои родители не дураки, но и они за все эти годы так ничего и не поняли. Скажем, прихожу я домой под винтом, а они спрашивают: чего это глаза такие красные? А я им говорю: устал очень. И они, дурачки, верили.
Агеев услышал нервный, дерганый смех, а потом девчонка продолжила:
— А мне как-то вкололи, и вскочил вдруг фурункул на руке. Я к маме, а она, дурочка: ой, деточка, у тебя, может, аллергия какая! Давай мочалкой потрем. Она трет, а я под винтом, но она ничего не замечает. Трет и приговаривает: не волнуйся, деточка, щас пройдет.
И снова они засмеялись, довольные. А девчонка уже вошла в раж:
— Или вот еще. Прихожу и говорю: мам, есть хочу. Ну она мне супца, конечно, наливает, а я проглочу две-три ложки и понимаю, что все — не могу больше есть. Вот и говорю ей: ма, я щас спать лягу, устала что-то. Падаю на кровать и действительно откалываюсь с открытыми глазами. Сначала чудно, конечно, было, а потом узнала, что люди под винтом откалываются с открытыми глазами. И вот лежу я так с открытыми глазами, а мама мне: ты спишь? Сплю, говорю. А почему с открытыми глазами? Не знаю, говорю. Видать, в школе переутомилась. Ну она, конечно, верит мне, оставляет спать и уходит на работу.
«Идиоты какие-то, а не родители! — матюкнулся про себя Агеев. — Хотя, впрочем… Откуда матери этой соплячки, вкалывающей уборщицей на трех ставках и горбатящейся от зари до зари, знать про какие- то колеса, винты и морфы, если она продолжает примерять подростковые проблемы непутевой, но столь любимой доченьки на свое пионерское детство, когда никто не знал толком, что же это такое на самом деле — наркотик».
А паренек уже перехватил ее раж:
— Ты глюки-то ловила?
— Спрашиваешь!
— Какие?
— Да вроде бы самые разные. Но… в общем, в последнее время поперло то, чего боялась. Когда поняла, что меня менты засекли, а участковый, падла, пасти начал, тут такое началось… То опера с собаками за мной гонятся, то еще что-нибудь похуже. Не поверишь, спать иной раз боюсь.
— Спать боюсь… это еще по-божески, — вздохнул паренек. — А меня крысы преследовать стали. Идешь, а кругом крысы! Что ни шаг, то крыса. А потом, когда под винтом подсел на телегу,[9] стал, блин, как будто ученый… стал искать эффективный способ борьбы с наркоманией. И веришь, чуть крыша не съехала по этой теме. Так что крысы…
— А я когда проглотила десять колес, то думала, что просто откинусь. Передо мной вот такая спираль стала раскручиваться, и я врубилась: когда она пойдет в другую сторону, то сойдется в одну точку — и я в этот момент просто сдохну.
— Ишь ты! — цокнул языком паренек. — Это уже серьезно. Меня тоже как-то откачивали. Знакомый пришел — ты, говорит, лежишь как мертвый и весь зеленый. Не синий, понимаешь, а зеленый. Говорят, все покойники сначала зеленеют, а потом уже синеют. Ну тот знакомый меня откачал, так что выжил.
Они говорили о чем-то еще и еще, слова уже сливались в какое-то сплошное бормотание, впрочем, Агеев уже не слушал их. Он вдруг с необыкновенной ясностью увидел, в какую страшную пропасть скатывается его родной город, его Москва, где он родился и вырос. Он старался понять, как и в какой момент его город поимел столь серьезную подсадку.
Когда он воевал в Афгане? Или проводил спецоперации в Чечне? Возможно. Однако в одном он был уверен: именно ельцинский указ «О свободе торговли», выплеснувший на улицы не только его родного города, но и всей России толпы людей, которые что-то остервенело перепродавали друг другу, стал той временной отметкой, от которой можно было бы вести условный отсчет начала бурного развития черного лекарственного рынка. Этот же указ стал отличной ширмой для «лекарственных мальчиков», которые стали зачинателями психоторговли. Юркие и трезвые, с объемистыми спортивными сумками, они умудрялись оставаться незаметными среди сомкнутых шеренг продавцов на стадионах, и в то же время делать так, чтобы их легко находили те, кому надо. И никто не покушался на выбранные ими места возле «опознавательных знаков». Один из таких «знаков» — табачный киоск у выхода из метро — находился неподалеку от его родного дома, в котором прошли его детство, юность и уже более зрелые годы. Эти же ухватистые «комсомолята» могли вполне доступно объяснить любому и каждому, как пользоваться тем или иным препаратом, а их речь, еще не набитая жаргоном и сленговыми словечками, выдавала пусть даже незаконченное, но все-таки высшее образование.